Клятва безумная, но разве не безумно все, что совершается теперь вокруг меня?
„Цвел 23 июня 1823… 1830…“ и через семилетний промежуток намечен цвести периодически до конца столетия. Текущий 1893-й год в том числе. Таким образом, всего две недели отделяют меня от тайны de la fleur fatale [10]…
„Может быть, кому-нибудь из потомков удастся, что не удалось мне“, — пишет прадедушка, точно завещая мне, своему преемнику по мистической жажде, непонятную, но непременную миссию. Ах, Никита Афанасьевич! Бог тебе судья, заморочил ты мою голову!
10 июня
Нет больше сомнений!
Я знаю теперь, кого я видел в саду, кто заглянул ко мне через плечо, когда я мастерил фейерверк для Ольгуси, кого встретила Ольгуся в гостиной, когда была у меня, — это Зося Здановка.
Пишу это имя твердою рукою, потому что, если даже и помешан, то помешан на ней. Ее имя — та неподвижная идея, около которой вращаются мои мысли.
Вчера вечером — когда меня, одинокого, вновь окружил тот странный, густой, как будто полный незримой, но веской и тягучей материи воздух, что стал в последнее время неизменным спутником моих размышлений, — я вдруг, непостижимым экстазом, почувствовал, что какой-то могучий прилив небывалых сил словно выхватил меня из земной среды и возвысил меня над нею таинственною, сверхчеловеческою властью. Взор мой упал на мраморные ручки Зоси… Я машинально поднял их со стола, крепко сжимая мрамор, в бессознательном восторге.
Я чувствовал, что она, когда-то воплощенная в этом камне, — здесь, возле меня, что, стоит позвать ее, и она придет.
И я позвал ее…
Тогда от ручек пошли как будто лучи — бледные, белесовато-палевые… воздух пропитался тем мутным брожением, тою эфирною зыбью, которые до сих пор я считал обманом своего больного зрения… Казалось, предо мною происходила какая-то полузримая борьба: что-то рвалось ко мне и что-то другое не пускало… Я понял, что должен напрячь все силы своей воли — и я позвал Зосю: теперь я уже не сомневался, что это Зося! — еще… и еще…
И она явилась…
А! теперь я понимаю прадеда!
Она так несчастна! Когда я слышу ее стон, лицо ее искажается таким тяжелым и долгим страданием, что сердце мое разрывается на части, что я, вне себя, готов хоть в ад — лишь бы понять и прекратить ее горе… лишь бы возвратить ей счастье и покой, о которых она рыдает.
Зависит ли это от меня? О, да: иначе — зачем бы именно мне являлась она? Зачем я, а не любой из мужчин, любая из женщин околотка, стали жертвами ее грустного присутствия? Зависит. Я читаю это в ее голубых, отемненных слезами глазах. Она ищет в правнуке — чего не сумел дать ей прадед.
Так выскажись же, чего ты ждешь? чего тебе надо? Не мучь и себя, и меня… Или не можешь? Не вольна? Тень, достигшая материализации, но лишенная слова? Астральное тело, неосязаемое и беззвучное? Но — бесстрастное ли?
Вчера, когда она явилась, я задумался об ее удивительном сходстве с Ольгусею — и вдруг не узнал ее: так гневно вспыхнули ее глаза… Что значит этот гнев? Чем мешает ей Ольгуся? Любит она меня, что ли, ревнует? Да разве там есть любовь и ревность? А почему нет? — если вместе с телом не умирают другие человеческие страдания, почему должны умереть эти?
Чтобы разбить „фантастическое настроение“, как выражается Паклевецкий, я схватил первую, попавшуюся под руку, книгу из библиотеки и стал читать, где открылась страница. Оказалось, Лермонтов. А что попалось — не угодно ли?!
Коснется ль чужое дыханье
Твоих ланит,
Моя душа, в немом страданьи,
Вся задрожит.
Случится ль, шепчешь, засыпая,
Ты о другом,
Твои слова текут, пылая,
По мне огнем.
Ты не должна любить другого,
Нет, не должна:
Ты мертвецу святыней слова
Обречена.
Словно загадал!.. Нечего сказать — утешительно!
17 июня
Дикий и страшный день!
Она чуть-чуть было не заговорила…
Но прежде чем с губ ее вырвался хоть один звук — вдруг лицо ее исказилось ужасом и отвращением, она потемнела, как земля, опрокинулась на спину, переломилась, как молодая березка, и расплылась серыми хлопьями, как дым в сырой осенний день. А я услыхал другой голос — противный и, уже несомненно, человеческий:
— Здравствуйте, граф… Что это за манипуляции вы здесь проделывали?
На пороге кабинета стоял Паклевецкий.
— Как вы взошли? Кто вас пустил? — крикнул я, будучи не в силах сдержать свое бешенство.
— Ого, как строго! — насмешливо сказал он, спокойно располагаясь в креслах. — Взошел через дверь — вольно же вам не запираться на ключ, когда заняты. А пустил меня к вам Якуб. Да вы не гневайтесь: я — гость не до такой степени некстати, как вы думаете.
— Сомневаюсь, — грубо крикнул я ему.
— Сомнение есть мать познания, — возразил он и вдруг подошел ко мне близко, близко… — Так как же, граф? — зашептал он, наклоняясь к моему уху и пронизывая меня своими лукавыми черными глазами. — Так как же? Все Зося? А? все Зося?
Если бы потолок обрушился на меня, я был бы меньше удивлен и испуган. Я с ужасом смотрел на Паклевецкого и едва узнавал его: так было сурово и злобно его внезапно изменившееся, страшное, исхудалое лицо…
— Я не понимаю вас, — пролепетал я, стараясь отвернуться.
— Ну, что притворяться, ваше сиятельство? — холодно сказал Паклевецкий. — Будет нам играть втемную, откроем карты… Рыбак рыбака видит издалека!
— Кто вы такой?
— Как вам известно, — уездный врач Паклевецкий.
— Откуда же вы знаете?
— А вот — представьте себе: знаю. А каким образом — не все ли равно вам?
— Вы подслушали меня или прочитали мои записки?
— Ну, вот! зачем не предположить возможности, более благородной и лестной для моего самолюбия? Зачем не предположить, что я — ваш собрат по занятиям тайными науками, и, с гордостью могу сказать, собрат старший — хотя и менее вас откровенный — потому что ушел в них гораздо дальше вас. и могу вам объяснить тайны, о каких не смеет даже грезить ваша мудрость. — Он важно взглянул на меня. — В том числе и тайну Зоси… Вы напрасно ломали голову над хитрою механикою этого ларчика, открывается он очень просто. И вы же сами открыли его, но позабыли, что открыли, и теперь ломитесь в дверь, не замечая, что она отворена настежь…
— Объяснитесь… я не понимаю…
— Очень просто. С помощью вашего друга, лысого ксендза Августа, вы разобрались в заглавной книжке Никиты Афанасьевича Ладьина и — отдаю вам справедливость — очень искусно комбинировали разобранное. Когда вы добрались до идеи о Зосе, я вам аплодировал из моего прекрасного далека — даю вам честное слово.
Я молчал, совершенно раздавленный его властными словами: он знал все, видел и слышал все…
— Но вы немного забывчивы, — продолжал он. — Вас сбил с толку la fleur fatale… Как же было не припомнить той странички из „Natura Nutrix“, что вы даже выписали в свой дневник?
— Об Огненном Цвете?
— Ну да. О таинственном тибетском папоротнике, открывающем человеку тайну жизни. Именно он-то и есть la fleur fatale, которого искал ваш прадедушка, за которым ходила к нему Зося, а теперь ходит к вам…
— Но какое же отношение…
— Между Зосею и Огненным Цветом? Такое, что Зосю рано со света сжили, Зося жить хочет, в землю ей неохота, — с неприятною улыбкою возразил он, — а Огненный Цвет — в ваших руках — может вернуть ее к жизни. Так ли, Зося? — спросил он вдруг, насмешливо глядя в угол кабинета. И я весь затрепетал, когда хорошо знакомый мне голос — тот самый, что так много дней уже звенел в ушах моих плакучею жалобою — отозвался тягучим — точно против воли — стоном: