Мир, произведенный таким образом, оказывается во всем подобным нашему (как говорил Декарт о своем Мире), но все же совершенно другим. Можно сказать, что все другие философы занимаются делами этого мира, разного рода делами, в то время как мысль ничем в собственном смысле слова не занимается: она не судит мир, не изменяет его, а только производит иным образом, как виртуальный концептуальный универсум. У этой мысли нет «реального» для «объекта», у нее и «объекта»-то нет: она есть иное производство «реального», предполагающее, что само реальное «в себе» — хаос, производительность без производства. Эта мысль состоит в комбинировании, варьировании «виртуальных» производств. В определенном смысле, эта мысль не имеет никакой связи с «реальным». И, наоборот, для противоположного течения философии мысль это то, что занято реальным, погружено в него, затеряно в нем. Вот почему первая существует под знаком игры и утверждения, а вторая — под знаком заботы и ожидания.
***
Виртуальный универсум принадлежит вариативной геометрии, комплексным протяженностям, стратификации, слоистости, явлениям и исчезновениям. Это не мир восприятия и смысла. Это мир без истории, но с ритмом, без происхождения, но с силой. Вот почему это скорее универсум, чем мир. Мысль Делеза разыгрывается не в бытии-в-мире, но в производстве универсума, универсумов. Однако «производство» это не нечто демиургическое или поэтическое. Здесь не имеется в виду тот великий спор философии с поэзией, который занимает так много места в моей философской традиции. Но не потому, что философия старается быть строго «научной» или «логичной»: скорее потому, что она выстраивает себя как другую поэзию, которая не заботится ни о каком соперничестве и не размышляет о своем соседстве.
***
Это философия именования, а не дискурса. Она именует силы, моменты, конфигурации, а не разворачивает или сворачивает смысл. Само по себе наименование не является семантической операцией: речь не идет об обозначении вещей, но скорее об индексировании при помощи имен собственных элементов виртуального универсума. Никакая философия доселе не использовала таким образом имена собственные: с одной стороны, она запечатлевает «концепт-становление» с помощью имен собственных (Ницше, Лейбниц, Бергсон, Арий, и т. д.), с другой — она запечатлевает «имя-собственное-становление» с помощью концептов (плато или ризома, повторение или складка). Имя собственное это асемантический предел семантического жеста. Следовательно, именование это скорее материальный жест: движение, направленное на перемещение массы, груза, пути, на их переиндексацию. «Ввести в язык» не значит перевести на язык (поскольку, если бы речь шла о переводе, то, что надлежит перевести уже было бы чем-то языковым, принадлежало другому языку, например, языку природы), но это значит нагрузить язык еще и тем, что языком не является. Бестелесное, нагруженное телесным: не придать и не выразить смысл, но заново произвести его.
***
Философия скорости, противостоящая свойственной дискурсу медлительности. Не аппарат для доказательств, а стрела суждения (я полагаю, суждений существования, а не ценностного суждения, с которым он как раз хочет покончить). Отсюда — всякое письмо сосредоточивается на именах, а не на движениях фразы. Она не занимается стилем (в смысле направленности языка на самого себя), она занимается именованием и описанием: вид ekphrasis'a (у греков — специфический жанр описания картины).
Возьмем картину и покажем ее: таков мог бы быть философский императив (впрочем, возможно и противоположное: на что смотреть? что значит смотреть? и т. д.).
Философия траектории, а не почвы и территории. Траектория — перемещение и собирание, поспешное или затянутое, но всегда совершенное, законченное, что не значит наполненное. Без программы, без направления, без наполнения. — без внутреннего, без тайны. Ни пейзажа, ни лица (visage), или, скорее, лицо развернутое, или еще лицо морщинистое, не зеркало души, а место присутствия истины.
***
Это не философия бытия. Она не знает, что это такое и не хочет знать.
Она приступает к делу только после того, как бытие оказывается сложенным. Она не знает ничего прежде этой складки. В действительности, до нее ничего и не было. В этом смысле, складка и есть само бытие. Он прекрасно понимает, что «после» это не что иное как отношение, различие, рассеянное, возможно, с иронией, в метафизическом порядке приоритетов и принципов. Еще раз, он исключает происхождение, начало и конец. Его философия говорит о беспрестанном творении (снова Декарт…). В каждое отдельное мгновение — комбинирование и перекомбинирование универсума, формирование и описание форм. И следовательно, пересечение хаоса: не объяснение или интерпретация, а пересечение, из конца в конец, тем переходом, который задает планы, пейзажи, ориентиры, но оставляет позади себя хаос, смыкающийся, как море за кормой.
Другое течение, наоборот, наделяет хаос бытием — бытие означает начало и конец, пусть даже без дна и формы, развитие, случайность, предназначение, каким бы чистым и простым ни было это бытие, и, наконец, смысл, истину смысла, свернутую в тавтологии бытия.
Складка же проходит между: между смыслом как формированием траектории в глубинах хаоса и смыслом как тавтологией, направленной на бытие, которое есть. Именно так, разрез складки, ее собственный сгиб, там, где она разделяет два течения философии, соотносит себя с негативностью или же негативность с простой полнотой хаоса, или же она углубляет нехватку-в-себе бытия. Я, в свою очередь, не понимаю, как возможно избежать этого углубления (смерть, время, происхождение, конец). Это не
предполагает неизбежной тоски и трагедии, с их негласным намерением присвоить себе нeгативное как таковое — и, следовательно, придать диалектическую форму и преодолеть. Но это значит, что позади самого этого хаоса или, скорее, в полости хаоса, в полости траектории, находится бытие: не субстанция, а переходность, проходящая сквозь меня.
Я не могу ни преодолеть, ни оставить это непонимание. Это как два массива, два континента, две тектонические плиты философии. Бытие или хаос, происхождение или расположение, смерть или пересечение. Одно скользит по другому, против другого, одно согнуто с другим — без перехода одного в другое, без синтеза обоих.
Нас объединяет это отсутствие порядка синтеза: мотив уклонения и рассеяния. Но сам по себе этот мотив служит основанием для различных проявлений негативности. Для него рассеяние это, прежде всего, расстановка, для меня оно неотделимо от распада, даже если нет изначального единства, которое претерпевало бы этот распад. То, что для него — расположение, для меня — дислокация: это одна и та же вещь, но не одна и та же негативность, если подразумевать под этим диалектическое негативность-основание (все это разыгрывается в отношении Гегеля: начинается с разрыва с ним или же в нем самом, с желания взрыть его).
Но расположение мы всегда каким-то образом оказываемся расположены к нему, в нем или на кем. Да и существовала бы философия, если бы не было философских разногласий? (Вот почему философия, желающая положить конец разногласиям, в варианте догматизма или в варианте формализма, выдвигать общие правила справедливости высказываний и концептов, сама себя дисквалифицирует в качестве философии.) Стоит говорить не о философии, а о философиях — непохожих, непримиримых, но, все-таки принадлежащих ей, философии.
Это непримиримое противоречие определят своей складкой отличие философии от всего остального: веры, религии, идеологии, формализма, всего того, что разрушает свободу. Свобода не разрывается, она делится. Неразрывная, она разделяется складкой и странным родством философских положений.