Литмир - Электронная Библиотека

Мефодий Кириллович, господин Канарейка, надо сразу сказать, имя свое получил не в церкви при крещении, ибо при обрезании был наречен Аврум-Бер в память умершего деда Аврум-Бера, умевшего задавать такие мудрые вопросы, на которые никто, кроме него, и ответить не мог. Это был чистенький, румяный человечек, с цыплячьим пушком на голове и большим черным бантом на груди, по которому сразу можно было определить, что принадлежит к людям, которые не сами одеваются, а которых наряжают.

Мефодий Кириллович водил ножом над поросенком, выбирая место, где бы лучше его разрезать, и все время шептал, точно уговаривал поросенка не беспокоиться: как только выберет место, так сейчас же его и разрежет. И было видно: ему нравится водить ножом над поросенком и хочется это делать подольше. Он даже вспотел и поглядывал на сидящих за столом так, будто хотел им сказать: „Вот задача!"

И все, кто сидел за столом: старичок с похожей на муху бородавкой на кончике носа, влюбленными глазами смотревший на поросенка и, когда Мефодий Кириллович повернул серебряное блюдо, даже раскрывший рот, приглашая поросенка прыгнуть в него, и бабушка в чепце с лиловыми лентами, будто приготовившаяся к смерти, ненавидевшая старичка и следившая, чтобы поросенок не прыгнул, и мадам Канарейка, похожая на попугая, с такими же круглыми и глупыми глазами, которые только одно и выражали: „Разрезают поросенка", и выглядывавшие из-за стола два Канарейчика, хотя и одетые в черкески с костяными патронами на груди, но все равно похожие на попугайчиков, — все они вместе с попугаем в клетке казались одной семьей.

Мосье Франсуа, человек с завитой головкой и маленькими усиками, коммивояжер, продающий духи и пудру, и какой-то домашний музыкант в сюртуке с бархатными отворотами, и какой-то домашний репетитор с серебряными пуговицами и голодными глазами, и карлик в синих очках — лица его и видно не было — одни синие очки, — и важный господин с подвязанной щекой, будто у него зубы болели, хотя, когда он открывал рот, виднелся один только зуб наподобие клыка, — все они понимали, что разрезание поросенка — это задача! И вот, когда нож Мефодия Кирилловича, уже описав круг, готов был разрешить эту задачу, он был остановлен появлением красных штанов, которые, указывая на нас, объявили:

— Из Иерусалимки!

И все взглянули на нас так, будто крикнули: „Из холерного барака!"

— Мыфодий Кырылович, не надо разрезать поросенка! — сказала мадам Канарейка.

Тетка в раздувшихся юбках присела во все стороны, отпуская реверансы каждому в отдельности, а мосье Франсуа, за его завитую головку, даже два реверанса.

— Скажи: „Приятного аппетита", — шепнула она мне на ухо.

Но они на нас так смотрели, что, казалось, скажи я: „Приятного аппетита", — они нас сразу же съедят.

И, ущипнув меня за то, что я не сказал этого, выставила меня вперед и сладким голосом, которого я и не предполагал у нее, объявила:

— Он как раз подойдет вам! Он тоже умеет кушать вилкой и, когда пьет, не чмокает. Вы не думайте!

Бабушка посмотрела на старичка с мухой на носу, старичок на мадам Канарейку, мадам Канарейка на мосье Франсуа, а мосье Франсуа смотрел в потолок, показывая, что это ему интереснее, чем смотреть на нас.

— Мыфодий Кырылович, как вам это нравится? — спросила мадам Канарейка.

Но Мефодий Кириллович не сказал, как это ему нравится, потому что хотя и носил бант на груди, но был дурачком. Правда, рассказывали, что он не всегда был дурачком, а был и умный, и даже проиграл мадам Канарейку в карты. Но это было так давно, что не только другие, но и сам он забыл об этом. И когда ему говорили: „Мыфодий Кырылович, а вы ведь проиграли мадам Канарейку в карты", — он хихикал, и видно было: не верит. И когда проходили мимо него, сидящего на крылечке с бубликом в руках, люди, помнившие, что Мефодий Кириллович был очень злым Мефодием Кирилловичем, отчаянным картежником, любил скачки и даже устраивал петушиные бои — все, чего не любили евреи; и именно за то и любил, что евреи не любили, и мадам Канарейку полюбил за то, что она не любила отца и мать, потому что они евреи, — даже эти люди никогда не вспоминали об этом и видели в нем только дурачка.

Ничего ему теперь не надо было, только бы его называли Мефодий Кириллович. Как же сильна должна была быть любовь к чужому имени, если он берег его, даже потеряв память и перестав любить все, что любил!

При гостях мадам Канарейка усаживала его, как главу дома, на самом почетном месте, доверяя ему только разрезание поросенка, и если злилась на него, то вдруг нарочно тихо скажет: „Аврум-Бер!" И тогда он снова становился злым, как в молодости, и даже вырывал пух на своей голове.

И старичок с мухой на носу, не еврейский, а русский старичок, живший в доме из милости, зная все это, сидя за столом, вдруг шепнет: „Мефодий Кириллович", — и тотчас улыбнется, чтобы Мефодий Кириллович знал, кто шепнул. Этот старичок, всячески угождавший Мефодию Кирилловичу, ходивший за ним, как за малым дитем, забавлявший его, рассказывая диковинные истории и даже приставляя пальцы к голове, делая рожки, сейчас ответил, что Мефодию Кирилловичу все это очень не нравится и ему тоже не нравится.

— Мосье Франсуа, а вам как это нравится? — спросила мадам Канарейка.

И человечек с завитой головкой, принадлежавший к самым почетным гостям дома, ибо, когда раскрывал рот, мадам Канарейка тоже раскрывала рот, чтобы не проронить ни одного слова, зашевелился и сказал: „Фуй!" и замахал розовым платочком, отгоняя даже мысль о нас. Запахло фиалкой, ландышем, кипарисом. Канарейчики повели носами, а мадам Канарейка сказала: „Ах!" и придвинула мосье Франсуа кусок торта с мармеладкой, за которым уже давно следил старичок, и старичок тут же возненавидел мосье Франсуа.

— Фуй! — повторил мосье, снимая мармеладку и объясняя, что у интеллигентных людей каждое слово попрыскано одеколоном и припудрено пудрой, и даже не чувствуешь, что это — слово. — А эти люди, — и он помахал в нашу сторону розовым платочком, — говорят все, как есть: и „кушать", и „пить"! — И он съел мармеладку и запил чаем.

Мадам Канарейка не отрывала влюбленных глаз от завитой головки, шепотом повторяя слова мосье Франсуа, и, когда он кончил, сказала нам: „Так нужно говорить!"

И вдруг мадам Канарейка и сама заговорила, нос ее вытянулся и засвистел. Мадам Канарейка говорила только в нос, чтобы все думали, что она может говорить на таком языке, на котором надо говорить в нос.

— Вы сюда вошли, как входят в еврейский дом: открыли двери, вошли и не спросили, можно ли войти, хотят ли, чтобы вы вошли! (Она посмотрела на мосье Франсуа, и тот кивнул завитой головкой.) Так в этом доме, — продолжала она, — не едят фаршированной рыбы. Вот! — указала она на поросенка, как бы призывая его в свидетели, с таким видом, будто это она родила поросенка и на нем она въедет в покои графини Браницкой и сама станет графиней.

— У нас другой язык. И он любит не то, что он любит, а то, что любят люди интеллигентные! И пусть нам в рот положат перец — если люди интеллигентные говорят „сладко", мы тоже будем говорить „сладко". А вам будет казаться сахар сахаром и соль солью. Ну, так могу я с вами беседовать, скажите сами?

И пока она таким образом говорила в нос, у всех токе вытянулись носы: „Стоит нам только захотеть, и мы тоже заговорим в нос". Только бабушка в чепце с лиловыми лентами, как она ни кривилась, не могла достаточно вытянуть нос и с завистью смотрела на ненавистного ей старичка, который отлично вытянул нос и сидел, весь вытянувшись на стуле.

Но тетка моя ничего не видела и не слышала и продолжала свое.

— Он не положит руки на стол! — торжественно заявляла она. — Он не будет смотреть на кусок, как бы ему и ни хотелось, и, пока кусок на столе, он не будет чувствовать его у себя на зубах. Он не будет болтать ногами за столом и не будет свистеть в доме, — обещала она. — Ты не будешь?

И она задавала мне все вопросы, какие только можно задать, сама отвечала на них — и все в мою пользу.

60
{"b":"30318","o":1}