Миссис Джек еще стояла подле кровати, и тут в дверь постучалась горничная Нора Фогарти и тотчас вошла с подносом, на котором были высокий серебряный кофейник, маленькая сахарница, чашка с блюдцем и ложечкой и утренний «Таймс». Она поставила поднос на ночной столик и сказала хриплым голосом:
— Здрасьте, миссис Джек.
— А, Нора, привет! — отозвалась хозяйка быстро и удивленно, как всегда, когда с нею здоровались. — Ну как вы нынче, а? — спросила она так живо, словно ей и в самом деле это очень интересно, но тотчас продолжала: — Славный будет денек, правда? Видали вы когда-нибудь такое чудесное утро?
— Ваша правда, миссис Джек, — согласилась горничная, — утро очень даже чудесное.
Ответ прозвучал почтительно, чуть ли не подобострастно, но в голосе послышалось и что-то уклончиво-хитрое и угрюмое; миссис Джек быстро подняла глаза и встретила воспламененный спиртным, бессмысленный, злобный взгляд в упор. Похоже было, однако, что эта женщина злится не столько на хозяйку, сколько на весь белый свет.
Если же она и впрямь готова была испепелить миссис Джек взглядом, это жгучее негодование рождено было слепым инстинктом: просто в ней тлела ненасытная злоба, а отчего — Нора и сама не знала. Уж наверняка она не чувствовала себя угнетенной представительницей низших классов, ведь она была ирландка и католичка до мозга костей и во всем, что касалось достоинства и положения в обществе, преисполнялась сознанием собственного превосходства.
Она служила в доме миссис Джек больше двадцати лет и на щедрых хлебах изрядно разленилась, но, несмотря на всю свою истинно ирландскую привязчивость и преданность, ни минуты не сомневалась, что в конце концов это семейство попадет в ад заодно со всеми прочими язычниками и нечестивцами. А между тем у этих процветающих нехристей ей жилось весьма недурно. Что и говорить, ей досталось теплое местечко, к ней неизменно переходили почти ненадеванные наряды миссис Джек и ее сестры Эдит, и ничто не мешало ей принимать на самую широкую ногу дружка-полицейского, который приходил раза три в неделю поухаживать за ней; он ел и пил в свое удовольствие, так что ему и в голову не пришло бы попастись где-нибудь в другом месте. А тем временем она отложила впрок несколько тысяч долларов да еще неутомимо поставляла всем своим сестрам и племянницам в родном графстве Корк пикантнейшие сплетни из быта сливок богатого Нового Света, где можно так недурно поживиться; впрочем, сплетни она приправляла толикой благочестивого осуждения и сожаления и мольбами к пресвятой деве беречь ее и не покинуть среди подобных язычников.
Нет, право же, злобная досада в ее горящих глазах не имела ничего общего с кастовой ненавистью. Она прожила в этом доме двадцать лет, пользуясь щедростью и великодушием язычников высшего, самолучшего сорта, и понемногу притерпелась почти ко всем их греховным обычаям, но ни на минуту не позволяла себе забыть, где лежит путь истинный и светит свет истинный, ни на минуту не оставляла ее надежда в один прекрасный день вернуться в более просвещенные, истинно христианские родные края.
И не от бедности горели обидой глаза горничной, это не был упорный, молчаливый гнев бедняка против богача, ощущение несправедливости оттого, что достойные люди вроде нее вынуждены весь век прислуживать никчемным ленивым бездельникам. Она вовсе не мучилась жалостью к себе оттого, что надо с утра до ночи мозолить руки, чтобы богатая светская дама могла беззаботно улыбаться и лелеять свою красоту. Нора отлично знала, нет такой работы по дому, — подать ли на стол, стряпать ли, шить, чинить, прибирать, — которую ее хозяйка не сумела бы выполнить куда быстрей и лучше, чем она, горничная.
Знала она также, что в этом огромном городе, который непрестанным грохотом оглушает даже ее не слишком чуткое ухо, ее хозяйка действует изо дня в день с энергией динамо-машины — покупает, заказывает, примеряет, рассчитывает, кроит, чертит… то в огромных, довольно унылых помещениях, где гуляют сквозняки, где обретают плоть и кровь ее замыслы и эскизы, она на лесах с художниками — и с легкостью побивает их в их же ремесле; то сидит, по-турецки скрестив ноги, среди громадных свертков ткани, и в ее ловких пальцах игла мелькает куда стремительней, чем в проворных руках сидящих вокруг портных с изжелта-бледными лицами; то неутомимо шарит и роется в мрачных лавчонках, где торгуют всяким старьем, и вдруг с торжеством выкопает из кучи хлама образчик того самого узора, какой ей понадобился. И всегда она гонит своих подчиненных, всегда торопит, неотступно, но и добродушно, она не выпускает вожжи из рук и доводит дело до конца, побеждая лень, небрежность, тщеславие, глупость, равнодушие и ненадежность тех, с кем ей приходится работать, — художников, актеров, рабочих сцены, банкиров, профсоюзных заправил, электриков, портных, костюмеров, режиссеров и постановщиков. Всей этой разношерстной, в большинстве довольно убогой и не слишком умелой команде, чьими трудами создается сумасбродное и рискованное целое, именуемое театром малых форм, она навязывает ту же стройность, изысканность замысла и несравненную красочность, какими отличается ее собственная жизнь. И все это горничная прекрасно знала.
Притом она нагляделась на жестокий, неподатливый мир, где ежедневно воюет и одерживает победы ее хозяйка, и ясно понимала, что, даже обладай она сама талантами и познаниями, которыми наделена миссис Джек, во всем ее, Норином, ленивом теле не наберется столько энергии, решимости и власти, сколько скрыто у той в кончике мизинца. И понимание это отнюдь не пробуждало в ирландке чувства неполноценности, напротив, прибавляло самодовольства, ведь на самом-то деле настоящая труженица не она, а миссис Джек! Нет, она, горничная, ест и пьет то же, что и хозяйка, живет под той же крышей, даже носит те же платья — и ни за что на свете она не поменялась бы местом со своей хозяйкой.
Да, она понимала, что ей посчастливилось и жаловаться не на что; и, однако, злая, противоестественная обида безжалостным огнем горела в ее враждебном, мятежном взгляде. А почему — она и сама не могла бы объяснить словами. Но в минуты, когда эти две женщины оказались лицом к лицу, слова были не нужны. Объяснение запечатлено было в самой их плоти, читалось в каждом их движении. Не богатство миссис Джек, не ее власть и положение в обществе вызывали злобу горничной, но нечто более личное и трудно уловимое — особый настрой и своеобразие, какими отличалась вся жизнь той, другой женщины. Ибо за последний год Норой Фогарти овладело смятение, внутреннее недовольство и разочарование, смутное, но неодолимое чувство, что вся ее жизнь пошла наперекос и, никчемная, бесполезная, близится к бесплодной старости. Она недоумевала и мучалась, чувствуя, что упустила в жизни нечто прекрасное и величественное, и не понимая, что же это могло быть. Но что бы это ни было, а ее хозяйка, видно, каким-то чудом это таинственное нечто нашла и насладилась им сполна, — и эта истина, которую Нора ясно видала, хоть и не могла определить и назвать, жгла ее нестерпимой обидой.
Они были почти однолетки, одного роста и настолько схожего сложения, что горничная могла, не ушивая и не переделывая, носить хозяйкины платья. Но даже если бы они родились на разных планетах и вели свое начало от совершенно разной протоплазмы, они не могли бы быть более противоположны друг другу.
Нора вовсе не была уродом. Ее черные волосы, зачесанные на косой пробор, были густые и пышные. И лицо было бы приятным и миловидным, если бы не тупо-растерянное выражение, которое придавали ему сейчас хмель и накипающая беспричинная злость. В лице этом была и доброта — но была и неистовая вспыльчивость, присущая натурам, в которых скрыто нечто необузданное, грубое и в то же время уязвимое, жестокое, нежное и порывисто-буйное. И фигура ее еще не расплылась, и ей пришлась впору изящного покроя юбка из зеленой шерстяной ткани в крупную клетку (юбку недавно отдала ей хозяйка — после долгих лет службы Нора считалась как бы старшей над остальной прислугой и не обязана была носить форменное платье, как другие горничные). Но хозяйка была тонка в кости, и стройная фигурка ее отличалась в то же время соблазнительной пышностью, горничная же, напротив, казалась топорной и неуклюжей. У нее было тело женщины, чья молодость и плодоносная свежесть миновали, уже несколько отяжелевшее, негибкое, оно стало сухим и жестким от многих ударов и долгой усталости, от медленно копившегося груза невыносимых дней и безжалостных лет, которые все отнимают у человека и от которых никому не ускользнуть.