– И все-таки тебя что-то тревожит.
– Ну да, пожалуй... Понимаешь, – сказала Ирина отчаянным тоном человека, решившего наконец переложить часть оказавшегося непосильным груза на чужие плечи, – реставрация была в начале девяностых, так? То есть без малого полтора десятка лет назад. А полтора десятка лет назад мне было пятнадцать. Ну, пускай семнадцать или даже восемнадцать. Я тогда была восторженная девчонка, то ли школьница, то ли студентка, и даже не московская, а питерская. "Явление Христа народу" я, конечно, видела, и не раз, но просто видела, понимаешь? По-настоящему, всерьез рассматривать, изучать картину я начала только после того, как окончила академию и перебралась в Москву. То есть уже через несколько лет после той реставрации...
– Так-так-так, – произнес Виктор, резко подавшись вперед. Теперь уже он выглядел встревоженным и озабоченным. – Кажется, начинаю понимать. Ты хочешь сказать, что по-настоящему рассмотрела и запомнила картину уже в нынешнем виде, который она приобрела после той злополучной реставрации, так? Выходит, тебе просто не с чем было ее сравнивать. Ты не знаешь, какой она была до реставрации, а значит, не могла заметить отличий, появившихся после. Так?
– Вот именно! – воскликнула Ирина.
Виктор, конечно, ничего не понимал в живописи, но, когда речь шла о логике и здравом смысле, он неизменно оказывался на высоте. И сейчас ему удалось четко сформулировать то, что не давало ей покоя всю вторую половину дня. Настолько четко и ясно, что Ирине осталось только удивляться, как она не додумалась до этого сама. То есть она почти додумалась, но все-таки не до конца. А вот Виктор мигом ухватил самую суть и изложил ее парой коротких фраз. Все-таки две головы действительно лучше, чем одна...
– Об этом я и говорю, – горячо продолжала она, безотчетно запахивая на груди халат, как будто нагота была помехой разговору. – Все-таки человеческая память отличается от компьютерной. Она сглаживает детали, она все время обновляется... Эта картина в ее нынешнем виде много лет была для меня оригиналом, единственным и неповторимым, а сегодня я на нее посмотрела – ну, копия же! В чем секрет, не пойму, но что-то не так... Я же говорю, это какое-то сумасшествие, – закончила она и развела руками, отчего халат снова распахнулся.
– Никаким сумасшествием тут и не пахнет, – сказал Виктор, успокаивающе поглаживая ее голое колено. – Просто твой дядя Федя врет, причем довольно-таки неумело.
– Сомневаюсь, – сказала Ирина.
– Ну, тогда он просто чего-то не знает.
– Я скорее поверю в то, что действительно схожу с ума.
– Человек, которому кажется, что он сошел с ума, почти наверняка абсолютно здоров, – заметил Виктор. – В собственном здравомыслии не сомневаются только законченные психи. Эх ты, Ирина Константиновна! В живописи ты разбираешься лучше всех, кого я знаю, а вот в людях... Ну, не беда. Я, кажется, придумал, как тебе помочь. Сведу-ка я тебя с одним человеком, это дело как раз по его части...
– А надо ли? – усомнилась Ирина. – Дела-то никакого нет! И вообще, в Третьяковке только милиционеров не хватало...
– Во-первых, он никакой не милиционер, – сказал Виктор, явно продолжая что-то обдумывать. – А во-вторых, плевать я хотел и на твою Третьяковку, и на эту злосчастную картину, подлинник она там или копия. Меня волнуешь ты, ясно? Ты ведь все равно не успокоишься, да и ни к чему это – успокаиваться. Похоже, там действительно что-то нечисто. У тебя же чутье на такие вещи, ты что, забыла? Я собственными ушами слышал, как один владелец галереи говорил о тебе какому-то типу, похожему не то на Ван-Гога, не то на бомжа... Впрочем, это ведь, насколько я понимаю, практически одно и то же...
Он получил подзатыльник, рассеянно кивнул, признавая свою вину в осквернении святыни, и продолжил:
– Так вот, этот галерейщик сказал, что у тебя нюх, как у коккер-спаниеля, и хватка, как у французского бульдога...
– И ты ему это спустил?!
– А почему бы и нет? Если бы он сказал, что у тебя уши, как у спаниеля, и ноги, как у французского бульдога, тогда, конечно, ему пришлось бы проглотить эти слова вместе с собственными вставными челюстями. А то, что я слышал, было комплиментом, причем, замечу в скобках, весьма горячим и искренним. И я с ним, между прочим, целиком и полностью согласен. Если ты говоришь, что с картиной что-то не так, значит, с ней действительно что-то не так. И можешь не волноваться: человек, о котором я говорю, не станет прежде времени поднимать шум и выставлять вокруг Третьяковки оцепление на бронетранспортерах. Он все очень аккуратно и деликатно проверит – с твоей помощью, естественно, – и тихо, интеллигентно, как ты любишь, доложит тебе результат. И, поверь мне на слово, он будет радоваться не меньше тебя, если выяснится, что все это тебе просто почудилось.
– Ну, разве что так, – с сомнением произнесла Ирина. – Если тихо и интеллигентно, тогда пускай...
Виктор рассмеялся, обнял ее за плечи и притянул к себе.
– Иди сюда, – сказал он. – Иди, горемычная, я тебя утешу.
– Тихо и интеллигентно?
– Как скажете, мадам.
Она сказала, и он сделал, как ему было сказано, и в результате атмосфера, царившая в спальне на протяжении последующих двадцати минут, была безнадежно далека от академической.
* * *
Федор Кузьмич Макаров, которого Ирина Андронова на правах хорошей знакомой и, главное, дочери своего отца запросто именовала дядей Федей, в этот день ушел с работы пораньше, сославшись на сильную боль в суставах. Суставы Федора Кузьмича, особенно те, что на руках, кое-кто называл народным достоянием, и в этом утверждении доля шутки составляла не больше десяти процентов. Дядя Федя был старейшим и наиболее опытным из реставраторов Третьяковской галереи, и начальство в буквальном смысле слова сдувало с него пылинки, то и дело намекая, что с уходом на пенсию торопиться ему незачем.
Раньше, еще каких-нибудь полгода назад, Федор Кузьмич и сам придерживался точно такого же мнения, ибо принадлежал к той категории людей, что покидают рабочее место только ногами вперед. Но за полгода утекло очень много воды, жизнь Федора Кузьмича сделала крутой поворот, а вместе с жизнью изменились и некоторые его взгляды. Говоря начистоту, дядя Федя порой тихо изумлялся тому, что за эти несчастные шесть месяцев изменились не все его взгляды, а только некоторые, и приписывал это странное явление только своему возрасту, в котором, как известно, люди меняются с большим трудом.
Никакие суставы у него, разумеется, не болели, а вот на душе действительно было скверно, да так, что хуже некуда. Торопливо шагая по тротуару к ближайшей телефонной будке, Федор Кузьмич думал о том, что сегодняшнего разговора следовало ожидать. Следовало заранее знать, на что идешь, ввязываясь в это дело, и быть ко всему готовым. Собственно, он знал, только не думал, что все начнется так скоро. И еще оказалось, что к таким вещам просто нельзя подготовиться...
Руки у него дрожали так, что он не сразу попал карточкой в прорезь таксофона и дважды ошибся, набирая номер. В трубке один за другим потянулись длинные гудки, и, отсчитав этих гудков не то пятнадцать, не то семнадцать штук, дядя Федя раздраженно надавил на рычаг, прерывая соединение: дома, как всегда, никого не было.
Некоторое время он стоял с трубкой в руке и, шевеля губами, припоминал номер мобильника. Номером этим он пользовался нечасто, да и в голове все перепуталось – не голова, а кастрюля со спагетти! Вспомнив наконец последовательность цифр, он принялся тыкать пальцем в кнопки, на всякий случай проговаривая каждую цифру вслух хриплым шепотом, чтобы ненароком не ошибиться.
В трубке послышалось знакомое электронное чириканье, потом пошли гудки. Слушая их, Федор Кузьмич поневоле прикидывал, сколько рублей бесследно исчезает с купленной только вчера телефонной карточки с каждым таким гудком. Звонить на мобильный телефон с городского с некоторых пор стало дороговато, и дядя Федя привычно горевал по этому поводу, хотя времена, когда он действительно нуждался в деньгах, давно отошли в область преданий.