– Что-то мне дурно, – сказала Марина.
И Герман тут же затормозил. В его руках появился аптечный стаканчик и бутылочка с валерьянкой. Еще несколько бутылочек лежали в ящике рядом с атласом автомобильных дорог. Женщина глотнула валерьянки, в салоне запахло приторно и сладко, коты от такого запаха начали бы облизываться и урчать. Облизнулась и женщина, чем-то похожая на кошку. А Герман Богатырев лишь сглотнул слюну и тронул автомобиль с места.
Минут через тридцать они съехали с трассы на гравейку, а затем автомобиль запылил серой пылью, похожей на прах. С неухоженной гравейки машина свернула на совсем уж запущенный проселок. Замелькали телеграфные столбы с провисшими проводами и с черными ласточками, потянулись березовые рощи, поля с картофелем.
– Скоро приедем? – уже придя в себя, спросила женщина.
– Да-да, скоро. Это было его желание, – словно продолжая давным-давно начатый разговор, произнес Герман. – Он сам попросил, чтобы хоронили безо всяких почестей, чтобы все было по-простому. Он никогда не любил торжеств, не любил принимать награды.
– Да-да, я это знаю, – пробормотала Марина.
Кладбище находилось на краю березовой рощи – старое, полузаброшенное деревенское кладбище с покосившимися крестами, бедными памятниками. От поля кладбище отделял неглубокий, заросший бурьяном и колючками ров. Над ним лежали три свежеструганые доски.
И Герман подумал, естественно не произнеся мысль вслух: «Хорошо, что местные мужики еще не успели доски спереть. А доски хорошие, их можно приспособить хоть куда – и для забора сгодятся, и крышу на даче подлатать».
Поддерживая под локоть женщину, Герман повел ее к неглубокому рву, по доскам помог перебраться на кладбище. Чирикали птицы, летали стрекозы, жужжали пчелы и шмели. Вокруг было много живых, пряно пахнущих цветов.
– Где? Где? – озираясь по сторонам, спрашивала Марина.
– Сейчас.
По узкой тропинке, сминая гигантские стебли крапивы, Герман провел женщину между двух старых елей, затем возле серых покосившихся крестов и поросших мхом гранитных памятников. На этом кладбище никого не хоронили уже лет восемь, и люди наведывались сюда редко, разве что, может, на Троицу, чтобы помянуть родственников, выпить водки, поговорить за жизнь и немного поправить заброшенные могилы.
Ярким пятном у куста сирени, огромного, как дерево, выделялась свежая могила с венками и живыми цветами.
– Вот, – коротко сказал Герман.
Марина высвободила локоть, прижала ладонь к лицу и разрыдалась. Ее плечи вздрагивали. Герман отошел на несколько шагов, остановился за спиной женщины и принялся любоваться ее фигурой, скользя взглядом от ног к шляпке.
«Какая женщина! Какая женщина!» – произносил он одну и ту же фразу. Его пухлые губы складывались в короткий хоботок, словно он собирался броситься на Измайлову и присосаться к ее шее.
Марина положила розы на светлый холмик, встретилась взглядом с фаянсовым медальоном, и из-под темных очков по бледным щекам потекли слезы, неподдельные, настоящие, горькие.
Когда Марина обернулась к Герману, он сделал глотательное движение, словно его душил спазм, словно из горла хотели вырваться рыдания. Лицо Богатырева было бледным, губы кривились, дергались, глаза полуприкрыты. Руки он держал перед собой, прижав ладонь к ладони.
Рядом с рюмкой на тарелочке чернел огарок восковой свечи. Герман покопался в кармане пиджака, вытащил зажигалку и присел на корточки. Долго возился, пытаясь зажечь огарок.
– Герман, скажите, как все это произошло? Почему такая несправедливость, почему смерть забирает самых лучших, самых дорогих? Почему смерть забирает настоящих мужчин?
– Это несправедливо, Марина, – сказал Герман. – Сергей Владимирович был настоящим человеком, он умирал у меня на руках. В последние секунды я был с ним. И знаете, Марина, он вспоминал вас.
– Да? Вспоминал? – прошептала женщина.
– По-моему, даже последним словом, которое слетело с его уст, было ваше имя. И да, вот, еще… простите, Марина, простите меня, бессердечного, за похоронами, за всей этой беготней, сутолокой, суетой я совсем забыл… Простите меня, бессердечного, я даже по телефону забыл вам об этом сказать… – говоря это, Герман принялся ощупывать все имеющиеся у него карманы.
Наконец он замер, ощутив под ладонью твердый параллелепипед коробочки, извлек ее на свет – черную, бархатную, похожую на гробик. Повернулся так, чтобы луч закатного солнца попал вовнутрь, и лишь затем бережно толстыми пальцами открыл крышку. В коробочке на красном бархате сиял изумруд, вставленный в белое золото.
– Вот, – на дрожащей ладони Герман протянул коробочку с кольцом Марине, – это Сергей просил передать вам, это было его последней просьбой.
Марина такими же дрожащими пальцами приняла бесценный дар. Бесценный, потому что – последний.
А Герман быстро врал дальше, проглатывая слова и слоги:
– Он был такой, понимаете… это не его дело было лезть туда, за это другие отвечали, Марина, другие. Но он такой человек, за все чувствовал ответственность… У летчика, у испытателя, двое детей и больная жена… Сергей об этом знал и первым бросился к пылающей машине… спас летчика. Представляете, Марина, спас! И этот человек будет жить, будет летать, а вот Сергея Владимировича нет. Множественные ожоги, врачи ничего не могли сделать. Он умер в сознании, я находился рядом с ним. Он носил подарок с собой всегда, никак не мог решиться отдать кольцо вам. И в тот злополучный день он носил его у самого сердца.
И тут Герман замолчал, испугавшись, что его сейчас могут спросить, почему бархатная коробочка словно только-только из магазина, почему на ней нет следов горения? Но взволнованной женщине, слушающей трогательную историю, завороженной сиянием камня, даже не могло прийти в голову задать такой кощунственный вопрос лучшему другу покойного. Ведь сам покойный уже стал для нее святым.
– Он жаловался мне на свою работу. И в последний раз его прямо вырвали из моих объятий дурацким звонком. Он сказал, что у него срочная командировка, но добавил, что скоро вернется. А уж потом, через три дня, позвонили вы, – и женщина вновь зарыдала, ее лицо из красивого вмиг стало безобразным. Темные очки упали в траву.
Подняв очки, Герман принялся поправлять цветы и черную ленточку с серебряными буквами одного из скромных венков. На все это смотрел, широко улыбаясь с фаянсового медальона, Сергей Владимирович Серебров.
Но если женщина и Герман видели лишь фаянсового Сереброва, то настоящий, живой Серебров, такой же улыбчивый, добрый и радушный, уже битый час наблюдал за деревенским кладбищем из близкой березовой рощи, которую от погоста отделяло картофельное поле. Он стоял, прислонившись плечом к старой толстой березе, и прижимал к глазам тяжелый армейский бинокль. Он видел даже сверкание зеленого камня в бархатной коробочке, видел, как вспыхивает заходящее солнце в слезах на лице женщины, как некрасиво кривятся губы Марины Измайловой, скорбящей по нем – безвременно погибшем. Но когда он переводил бинокль на Германа, то не мог удержаться от смеха. Смех буквально душил его. Он видел несоответствие между мыслями и действиями друга, но в то же время восхищался талантливой игрой.
«Я-то его раскусить могу, а она, дура, нет, никогда не раскусит».
Серебров, как любой мастер своего дела, ценил чужую игру.
«Талант может быть или от большого ума, или от глупости, – думал Серебров, поглядывая в бинокль. – Лишь бы не пережал. Не суетись, Герман! Ну какого черта ты взялся за цветы? Они положены здесь навечно. Ты еще возьмись стебли пополам ломать, чтобы бомжи не украли. Подумай, откуда здесь могут взяться бомжи, на деревенском кладбище?»
Серебров угадал. Герман уже взялся было за один цветок, уже готовился переломить толстый стебель, но Измайлова остановила его:
– Не надо. Я долго выбирала его, Сергею всегда нравились пунцовые розы. Он дарил мне только их… – и тут же Измайлова прижала ладонь к губам, понимая, что не имеет права откровенничать с Германом.