Стояла ранняя весна. Неяркое солнце прохладно касалось серого, слежавшегося снега. Небо просвечивало сквозь ветви ивы, где пушистые барашки уже готовились брызнуть золотой дымкой цветения. Черный «роллс-ройс» несся по коннектикутскому шоссе из Нью-Йорка. За рулем сидел негр-шофер Бен Баркли.
— Не превышайте скорости, Бен, — сказал доктор Ремензель, — пусть эти ограничения и кажутся нелепыми, все равно надо их придерживаться. Спешить некуда — времени у вас предостаточно.
Бен сбавил скорость.
— Машине-то по весне будто самой невтерпеж, так и рвется вперед, — объяснил он.
— А вы старайтесь ее сдерживать, — сказал доктор.
— Слушаюсь, сэр! — сказал Бэн. И, понизив голос, заговорил с Эли Ремензелем, тринадцатилетним сыном доктора, который сидел с ним рядом: — Весне всякая тварь радуется — и человеки и звери, — сказал Бен. — Даже машине и той весело.
— Угу, — сказал Эли.
— Всем весело, — сказал Бен. — Небось и тебе тоже весело?
— Да, да, — бесцветным голосом сказал Эли.
— Еще бы! В такую школу едешь, в самую распрекрасную.
«Самая распрекрасная школа» называлась Уайтхиллской мужской школой. Это был частный интернат в Норс-Мартоне. Туда и направлялся «роллс-ройс». Надо было зачислить Эли на осенний семестр, а его отцу, окончившему эту же школу в 1939 году, принять участие в собрании попечительского совета школы.
— Сдается мне, что малому не так уж весело, доктор, — сказал Бен. Но говорил он это не всерьез. Просто весна располагала к бесцельной болтовне.
— Что с тобой, Эли? — рассеянно спросил доктор.
Он просматривал чертежи — план пристройки нового крыла в тридцать комнат к старому корпусу, носившему имя Эли Ремензеля, — в честь прапрадедушки доктора.
Доктор Ремензель разложил планы на ореховом столике, прикрепленном к спинке переднего сиденья. Доктор был человек крупный, солидный, хороший врач, лечивший людей по призванию, а не ради денег, так как от рождения был богаче шаха персидского.
— Тебя что-то беспокоит? — спросил он Эли, не отрываясь от чертежей.
— Не-ее… — сказал Эли.
Сильвия, красивая мать Эли, сидела рядом с доктором и читала проспект Уайтхиллской школы.
— Будь я на твоем месте, — сказала она сыну, — я бы не знала, куда деваться от радости. Ведь начинаются лучшие годы твоей жизни — целых четыре года!
— Угу! — сказал Эли.
Он не обернулся к ней, и ей пришлось разговаривать с его затылком, с копной жестких курчавых волос над белым крахмальным воротничком.
— Интересно, сколько Ремензелей училось в Уайтхилле? — спросила Сильвия.
— Это все равно, что спрашивать, сколько на кладбище покойников, — сказал доктор и сразу ответил и на старую шутку, и на вопрос Сильвии: — Все до одного!
— Нет, я спрашиваю: если бы сосчитать всех Ремензелей, которые там учились, каким по счету был бы Эли?
Вопрос явно не понравился доктору Ремензелю — что-то в нем было бестактное.
— Там счет вести не принято, — сказал он.
— Ну примерно, — настаивала Сильвия.
— О-о-о! — протянул он. — Пришлось бы просмотреть все списки с конца восемнадцатого века, чтобы сосчитать хоть приблизительно. Да еще надо решить, считать ли Ремензелями всех Шофилдов, Гэйли, Маклелланов.
— А ты прикинь примерно, прошу тебя, — сказала Сильвия, — хотя бы сколько было настоящих Ремензелей?
— Ну, примерно человек тридцать. — И доктор, пожав плечами, снова зашуршал калькой.
— Значит, Эли будет тридцать первым! — сказала Сильвия, просияв от радости. — Слышишь, милый, ты — тридцать первый номер, — сказала она затылку сына.
Доктор Ремензель снова зашуршал калькой чертежей.
— Я вовсе не хочу, чтобы он, как осел, повторял всякую чушь, вроде того, что он, мол, тридцать первый Ремензель.
— Ну, он и сам понимает, — сказала Сильвия.
Она была бойкая женщина, честолюбивая, но из бедной семьи. После шестнадцати лет замужества она по-прежнему откровенно восхищалась семьями, где богатство переходило по наследству из поколения в поколение.
— Я вот что сделаю, — просто для себя, а вовсе не для того, чтобы Эли ходил и хвастался, — сказала Сильвия. — Пока ты будешь на собрании, а Эли в этой самой приемной комиссии или как она там называется, я пойду в архив и сама выясню, какой Эли по порядку.
— Отлично, — сказал доктор Ремензель, — пойди и поищи.
— И пойду! — сказала Сильвия. — По-моему, это очень интересно, хотя ты и не согласен.
Она выжидательно замолчала, но возражений не последовало. Сильвия очень любила показывать мужу, какая она непосредственная и какой он сдержанный, любила в конце спора говорить: «Ну что ж, наверное, я в душе прежняя сельская простушка, но какой я была, такой и останусь, придется тебе с этим примириться».
Но сейчас доктору Ремензелю было не до пререканий: он весь погрузился в план нового корпуса.
— А в новых комнатах будут камины? — спросила Сильвия. В старом общежитии во многих комнатах были очень красивые камины.
— Но это обошлось бы вдвое дороже, — заметил доктор.
— Хочу, чтобы у Эли, если можно, была комната с камином, — сказала Сильвия.
— Они для старшеклассников.
— Ну, может, найдется ход…
— Это какой же «ход»? — сказал доктор. — По-твоему, я должен потребовать, чтобы Эли дали комнату с камином?
— Ну уж и потребовать… — сказала Сильвия.
— Настоятельно попросить, да? — сказал доктор.
— Может быть, я до сих пор в душе такая же простушка, — сказала Сильвия, — но вот смотрю я проспект, вижу, сколько зданий носит имя Ремензелей, смотрю дальше — сколько сотен тысяч долларов Ремензели пожертвовали на стипендии… Ну как тут не подумать, что человек, носящий это имя, должен пользоваться хоть какими-то, хотя бы самыми малюсенькими, привилегиями.
— Так вот, разреши тебе сказать совершенно определенно, — сказал доктор Ремензель, — ни в коем случае не вздумай просить для Эли каких-то поблажек, понимаешь, ни в коем случае!
— Я и не собираюсь, — сказала Сильвия. — И почему ты всегда думаешь, что я поставлю тебя в неловкое положение?
— Ничего подобного, — сказал доктор.