— Вот проблема, — сказал он Потёртому, кивая на Руслана. — И заплатишь — никто не возьмёт. А такие кадры бегают!
— Да жалко, что говорить, — ответил Потёртый. — То думали: «Хоть бы вы передохли скорей, тварюги!», а теперь — жалко. Прикончили бы их разом, чем так…
— Ага, именно! Все больно жалостные, гляжу, а пострелять — другой дядя пускай.
— Другому дяде, небось, и приказано.
— Мало мне чо приказано. Кто приказал — уже погоны засолил и пиджачок меряет. А мне — руки марать? Когда можно и не марать. Только, видишь, как она, жалость-то? Хуже всего выходит.
Руслан понял так, что хозяин все переживает из-за вздорной бабы, и носом подтолкнул его руку, лежавшую на колене. Рука нехотя поднялась, легла на его лоб. Не падкий на ласку, не привыкший к ней, он все же ценил эту единственную, к тому же и очень редкую. Но в этот раз рука не понравилась Руслану, она была вялой, безвольной и отчего-то подрагивала, и пахло от неё этой мерзостью из графинчика.
— Ничо, Руслаша, обживесси, — сказал хозяин. — А то —позовут ещё: обратно служить. Службу-то не забыл? По ночам, говоришь, снится? У, желтоглазина! Закрой зенки-то, глядеть страшно!
Рука медленно прошлась по закрытым глазам Руслана и, обхватив челюсти, вдруг сжала их жёсткой хваткой. Клыки, громко клацнув, защемили губу, от боли даже вспыхнуло под веками. Но ещё сильнее ужалила обида. Что за привычка была у них, у таких умных хозяев, — непременно хватать рукой. Собаку — за морду, человека — за лицо. У них это длинно называлось: «Я те щас смазь сделаю, поговори у меня!», но делалось коротко, ни собака, ни человек не успевали отшатнуться. А потом долго не могли опомниться. Вот так однажды хозяин сделал одному лагернику, который с ним пререкался и не спешил в строй, а потом — стоял оглушённый, с бледным, сразу вспотевшим лицом. С его носа упали стёклышки, которые этот лагерник очень любил, часто на них дышал и протирал платком, — теперь он за ними даже не нагнулся, хотя хозяин ему напомнил: «Подбери глаза!» — и сам же их ему подбросил носком сапога. Вот что он чувствовал тогда на своём лице, этот человек, когда шёл в строю, спотыкаясь, как слепой, а потом с криком бежал по полю, упущенный несчастным Рексом.
— Не тискай, — сказал Потёртый. — Вот черт какой, ведь тяпнет же — ну, прав же будет!
— Много ты про него понимаешь, — засмеялся хозяин. —Нас ведь с Руслашей служба спаяла, правду говорю?
Рука опять легла на лоб, гладила его, трепала за ухом, а Руслан едва сдерживался — так хотелось ему сбросить её и истерзать. Не впервые он чувствовал это желание, при всей любви к хозяину, и сам же его страшился, и долго потом переживал, как могло ему такое прийти в голову. Но сейчас и другое ему пришло — озарение, догадка, отчего тогда Рекс упустил того лагерника: да ведь не мог он ничего предчувствовать заранее, потому что и сам человек не знал, что он через секунду сделает!
Высвобождаясь от ненавистной руки, он медленно — трудным поворотом головы, сумрачным из-под широкого крутого лба взглядом — обвёл сидевших в буфете, поднял немигающие глаза к хозяину. У них на столе оставалась еда, они с нею не торопились, но смолоду Руслан был жестоко отучен просить — и не на еду он смотрел, ничего не просил этот тяжёлый взгляд, в котором лишь дурак или незрячий не смогли бы прочесть: «Ты нехорош сегодня, хозяин. Ты плохо шутишь. А мы ведь среди чужих».
Потёртый вдруг сморщился горестно, схватил со стола кусок хлеба, положил на пол. Руслан этого никак не заметил, не покосился.
— Ага, взял! — ухмыльнулся хозяин, очень довольный. —Всю жизнь он мечтал твоим хлебушком попитаться. На чем тогда держава стоит!
— Ладно, держава… Сам ему дай.
Посетители буфета опять, верно, ждали фокуса, нехитрого, но обречённого на успех. Неизменно умиляются наши сердца, когда младший наш брат проявляет зачатки разума, так самоотверженно насилуя свою природу: не принимая пищу от чужих и тут же хватая её, давясь от жадности, с ладони хозяина. Но в этот раз фокус вышел ещё занятнее, чем ожидался: хлеб так и не покинул дарящей руки, пёс лишь взглянул на него и отодвинулся —осторожно, чтоб не повалить ненароком державу.
— Ага! — возликовал Потёртый. — И ты ему нынче — никто, понял?
— Ты чо это? Брезгуешь? — спросил хозяин. Розовость медленно отливала с его лица. — Уже где-то обожраться успел? Быстренько ты! Ну-кось, — он положил кусок на пол, — подбери. Кому сказано?
— А вы, гражданин, там не разбрасывайте, — опять вмешалась буфетчица.
— Ещё мне дело: за вашими собаками подбирать!
— Зачем? Он — возьмёт. Ещё как возьмёт.
Уже с побелевшими скулами, но все ухмыляясь, хозяин сам подобрал хлеб, нашарил весёлыми глазами вилку. Макая её в баночку и ляпая на хлеб, стал густо по всему куску намазывать горчицу.
— Не надо, — попросил Потёртый. Попросил кто-то и в очереди у буфета:
— Сержант, не дури.
— Нельзя, — объяснил хозяин. — Чтоб он моей команды не выполнил — это нельзя. Не бойсь, он уж сам знает, что допустил провинность, с первого разу не подчинился. Значит, отвечать надо. А он — службе верный: он те щас покажет, какая у него верность. С чем её едят… Весь запас я у тя использовал, хозяйка!
Он разломил кусок пополам и сложил его — намазанным внутрь.
— Кушать, Руслан, кушать. Взять, говорю! Мужчина в кожаном, сидевший спиной к хозяину, повернулся, блестя белками скосившихся глаз.
— Ты, часом, не сбесился?
— Я те щас поговорю, «сбесился», — сказал хозяин. —Смотри, куда смотрел!
Кожаный, однако, не повернулся обратно. Сидевшая с ним женщина в сером платке, кормившая с ложечки ребёнка, положила ложечку и прикрыла глаза ребёнку ладонью.
— Толя, не связывайся, — попросила она. — Ты ж знаешь, как с ними связываться. Мы на это смотреть не будем.
Но сама всё-таки смотрела, морщась и кусая губы. И весь буфет смотрел и роптал:
— Не мучай собаку, конвойный!
— Живоглот, привыкли там измываться…
— Бухой же, разве не видно?..
— Хоть бы отнял кто…
— У него отнимешь! Тебя же ещё и порвёт… Кусок в неверной руке хозяина качался перед Русланом.
— Ведь возьмёшь же! Сам знаешь — возьмёшь! Что знал Руслан об этом запахе? То, что и полагается знать караульному псу, которого с этих-то угощений и начинают учить уму-разуму. Однажды утром его — ещё не пса, а подпеска — выводят перед кормёжкой в прогулочный дворик, и куда-то на минутку отлучается хозяин, сказав:
«Гулять, гулять», — и тут-то как раз происходит удивительная встреча. Как из-под земли является Неизвестный, в телогрейке и сером балахоне поверх. В длинном рукаве у него что-то спрятано, он показывает — что, протягивает к самому твоему носу. Пахнет так дивно, что пасть переполняется слюною. Ах, все не так просто! От его одежды разит причудливой вонью барака, про который уже известно собаке, что там — «фуки!», там — «злые живут!», и уже высказано ею по этому поводу категорическое «Ррр!» Но — солнышко греет ей голову, утренняя истома в её душе и сладостная уверенность, что все в её жизни преотлично складывается. И так беден наш изобильный мир, что все живое ценит еду, борется за неё — ещё в слепоте, у сосцов матери. Ценит, наверное, и человек, если не швыряет наземь, а на ладони протягивает с улыбкой — как дар, цены не имеющий. И, одарив его в ответ улыбкою глаз, взмахом хвоста, собака берет кусок в зубы. В зубах он ещё приятнее пахнет, душистая пряность щекочет небо, чудесно пощипывает язык, не разжевать — нет возможности, и она жуёт, ещё качая хвостом, ещё не заслезившимися глазами благодарит Неизвестного, который так скромно удаляется. В следующий миг ей кажется, что в пасти у неё — пожар, ей туда натолкали горящей пакли, от которой не освободиться теперь никак, не выхаркнуть в мучительном кашле, все обожжено пламенем, и дым съел глаза. Она слышит смех убегающего и свирепеет от обиды; злоба пересиливает муки, бросает в погоню, а тот и не спешит удрать, он протягивает свой длинный толстый рукав, в котором вязнут клыки… Ничего не подозревающий хозяин приходит наконец; можно ему пожаловаться, он все поймёт, пожалеет, даст попить вволю, накормит вкуснотой необыкновенной. И все забудется? Пожалуй, что и забылось бы, если б эти лагерники не предпринимали новых козней, всякий раз похитрее. Но никакая новая их каверза так не поразит, как первая, от которой уже сделала собака свой маленький шажок к истине: всё, что не из рук хозяина, — мерзко, ядовито, греховно, даже если и хорошо пахнет.