День жаркий, как это часто бывает в начале июня. Под деревьями образуются группы. Мы слушаем музыку, говорим о политике, в сторонке кто-то целуется. Некоторые, лёжа на траве, блаженно засыпают в тени дубов. У всех ощущение тихого блаженства. Мы с сёстрами носимся из дома в САД и обратно, чтобы вовремя накрыть чай, позвать детей, убрать со стола, и вдруг сталкиваемся вместе на кухне. Несколько секунд мы стоим, обнявшись, и улыбаемся друг другу…
Проходя мимо гостиной, л нахожу тебя лежащим на тахте. Мимо то и дело пробегают дети или проходит кто-нибудь из домашних с тарелками в руках… Ты привлекаешь меня к себе и, впервые за долгое время, нежно-нежно целуешь, и мы покачиваемся, обнявшись, будто убаюкивая друг друга.
К действительности нас возвращает одна моя подруга — нас ждут фотографироваться. Я смотрю сегодня на эту фотографию: у нас с тобой — заспанные лица, немного припухшие глаза, обезумевший вид счастливых людей. Сквозь ветки на лицах играют солнечные пятна. Фотоаппарат ухватил единственное мгновение, когда все в тени и только двое остались будто в ореоле света — моя сестра Одиль и ты, Володя.
Почему этот город пахнет смертью? Может быть, потому, что он словно зажат между солоноватыми водами и небом — влажный и тёплый, как чрево мира…
Ты нерешительно поднимаешься по шаткой деревянной лесенке и устало и умоляюще смотришь на меня. Я протягиваю тебе руку и подхватываю тебя уже в падении. Маленький катерок, который служит теперь вместо гондолы, должен отвезти нас в аэропорт. Гондольер остался прежним венецианским гондольером. Он понимающе улыбается и напевает вполголоса, ровно настолько громко, чтобы не слышать твоих стонов. Он догадался, что это — наша последняя прогулка. Для остальных — это первый день любви: в Венецию по традиции отправляются в свадебное путешествие.
Этой ночью было сказано все, и наконец между нами не г больше тайны.
Очевидно, после очередного срыва ты по преступному совету одного приятеля впервые вкатываешь себе морфий: физическая боль после самой жуткой пьянки — это ничто в сравнении с психическими мучениями. Чувство провала, угрызения совести, стыд передо мной исчезают как по волшебству: морфий все стирает из памяти. Во всяком случае, в первый раз ты думал именно так. Ты даже говоришь мне по телефону с мальчишеской гордостью:
— Я больше не пью. Видишь, какой я сильный?
Я ещё не знаю цены этой твоей «силе». Несколько месяцев ты будешь обманывать себя. Ты прямо переходишь к морфию, чтобы на поддаться искушению выпить. В течение некоторого времени тебе кажется, что ты нашёл магическое решение. Но дозы увеличиваются, и, сам того не чувствуя, ты попадаешь в ещё более чудовищное рабство. С виду, это почти незаметно: ты продолжаешь более или менее нормальную жизнь. Потом становится все тяжелее, потому что сознание уже не отключается. Потом все это превращается в кошмар — жизнь уходит шаг за шагом, ампула за ампулой, без страданий, потихоньку — и тем страшнее. А главное — я бессильна перед этим новым врагом. Я просто ничего не замечаю.
Теперь я знаю все. Ты осмелился произнести «запретные» слова.
Я наслаждаюсь этими минутами с болезненным ликованием, как мог бы наслаждаться последними минутами жизни смертельно раненый человек. Мы снова вернулись к началу нашей любви. Мы больше не прячемся друг от друга, нам нечего друг от друга скрывать. Для нас с тобой это — последний глоток воздуха.
Ты всегда мечтал о Венеции, мы часто говорили о ней ночами. От влажного воздуха нас немного знобит, и, весь дрожа, ты прижимаешься ко мне. И все-таки мы счастливы, спокойны, вновь обрели доверие друг к другу. Голос гондольера перекрывает наш шёпот — а мы шепчемся, как заговорщики… Ты закашлялся, и у тебя на лбу выступили крупные капли пота. Ты принимаешься вдруг говорить о нашем будущем: путешествия, работа, творчество, свобода Ты мечтаешь приехать пожить во Франции полгода, заняться прозой.
Ты говоришь мне, что обязательно поправишься, и чувствуешь сам, что это — конец.
— Я возьму себя в руки. Как только я приеду в Париж, мы начнём соблюдать режим, мы будем делать гимнастику, вся жизнь ещё впереди.
В конце концов нам всего по сорок два года! Ты обещаешь, что к моему дню рождения в мае «все будет в порядке». Ты дрожишь сильнее, и я накидываю на тебя свою куртку. Но эта дрожь не от холода. В твоём сером липе живыми остались лишь пронзительные светлые глаза. Ты дышишь рывками и внимательно, стараясь ничего не упустить, разглядываешь величественный мёртвый город — удивительной красоты особняки бледных тонов с отсыревшей, отваливающейся кусками штукатуркой и трещинами иногда через весь фасад, гниющие деревянные сваи вдоль канала… Венеция вся стоит на сваях. Чтобы построить город, люди умертвили тысячи прекрасных высоких деревьев, и они превратились теперь в скользкие трухлявые бревна…
Ты глотаешь украдкой какую-то таблетку, и тебе ненадолго становится легче.
Мы проплываем мимо кладбища, где находятся могилы многих знаменитых артистов. Ты говоришь: «Неплохо в качестве места вечного успокоения». Мы смеёмся, потому что все, что связано со смертью, всегда было у нас поводом для сарказма.
Венеция потихоньку словно тонет в воде позади нас. Лёгкий туман затягивает море. Я начинаю вслух мечтать о каком-нибудь месте вне времени, вне мира, вне нашей реальности, где бы мы могли начать все сначала, вернуться к чистоте нашего детства… Ты говоришь — не то смеясь, не то серьёзно:
«Смотри как бы нам тут совсем не потеряться, а то так можно никогда больше не найти цивилизации…»
Я с горечью замечаю: «Чего она стоит!» Катер задевает бревна, лестница скрипит у нас под ногами, я сжимаю тебя в объятиях, но ты спешишь, ты убегаешь. Чудо не свершишь, тебе остаётся девяносто дней жизни.
В десятый раз ты спрашиваешь меня:
— Когда мы пойдём к Симоне?
Как все советские люди, кроме разве что нескольких ворчунов из номенклатуры, ты считаешь её самой знаменитой и самой красивой французской актрисой, и ещё — самой смелой. В Москве хорошо знают Монтана и Синьоре.
Как все, ты очарован «Золотой каской». Ты знаешь, что я тоже особенно нежно отношусь к этой женщине, которая для меня словно старшая сестра. Я познакомилась с ней, когда мне выдавали премию Сюзанны Бьянкетти, — мне было пятнадцать лет. Меня награждали в присутствии такой крупной кинозвезды — и это переполняло меня гордостью и восхищением. Она сияла, её удивительные глаза блестели ярче алмазов в форме сердца, которые болтались у неё на шее.
Её глубокий, немного гортанный голос смягчался лёгким журчанием прелестного дефекта речи. В свои тридцать лет она была в расцвете красоты. Позже в Сен-Поль-де-Вансе мы с ней долго общались. К тому времени и я повзрослела, наши отношения стали глубже. Из восхищённой девчонки я превратилась в восхищённую подругу. Она всегда поражала меня точностью и здравым смыслом суждений.
В это утро я наконец привожу тебя познакомиться с ней на съёмки фильма режиссёра Рене Аллио «Трудный день королевы». Когда я тебе сказала, что это в пригороде, в рабочем квартале, ты ещё больше обрадовался. Чем ближе ты знакомишься с Парижем, тем больше он тебе нравится. Приём тёплый. Съёмочная группа на всех широтах одинакова, при любом режиме. Ты выдерживаешь пристрастный допрос Симоны, которому она подвергает всех, кого видит впервые, и даже знакомых, уезжавших куда-нибудь надолго. Это смесь резких вопросов, острого любопытства и мягкости. Ты покорён. Чувствуется, что в этой даме пятидесяти двух лет не осталось ничего от той роковой женщины из знаменитых фильмов, но мужчины все равно в неё влюбляются, и именно потому, что она — no-настоящему человек. К тому же глаза её полны блеска и улыбка все такая же хищная.
Потом мы расстаёмся, договорившись встретиться за ужином у неё дома. В машине я вижу, как ты напряжён. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке, и я засыпаю тебя вопросами:
— Что случилось? Откуда это плохое настроение?
Ты не сразу отвечаешь.
— Ты видела эти дома? Это здесь называется рабочим кварталом?!