Мы наивно полагаем, что приказ не дошёл по назначению.
Впрочем, приказы никогда ни до кого и не доходили. Мы встречались с Демичевым много раз, и всегда разыгрывалась одна и та же комедия. Повелительный тон по телефону, безоговорочные приказы, шутливые сетования на трудное положение министра, которого никто не слушается, и все в том же духе…
Однажды утром ты говоришь мне с напускной небрежностью:
— Знаешь, Андрей хотел бы поговорить с тобой тет-а-тет.
Я немного удивлена, тем более что мы виделись с Тарковским несколько дней назад. Он — твой друг юности и один из поклонников. Я знаю его уже много лет. Этот невысокий человек, живой и подвижный, — замечательный гость за столом.
Кавказец по отцу, он обладает удивительным даром рассказчика и поражает всех своим умением пить не пьянея. К концу вечера он обычно веселеет и почему-то каждый раз принимается распевать одну и ту же песню.
По твоему тону я понимаю, что речь идёт о чем-то очень важном. Ты говоришь:
— Андрей готовит фильм, он хотел поговорить с тобой и, вероятно, пригласить тебя на пробы.
И тут на меня находит. Я не нуждаюсь в пробах, меня никогда не пробовали ни на одну роль, за исключением первого раза, когда я снималась в тринадцать лет у Орсона Уэллса.
Но ты так долго уговариваешь меня не отказываться, что я соглашаюсь.
Андрей объясняет мне, что фильм «Зеркало» — автобиография. И он хочет попробовать меня в нем на роль своей матери. Усы у него всклокочены больше, чем обычно, и он, заикаясь, пересказывает мне весь сюжет.
Через несколько дней мы с небольшой съёмочной группой выезжаем в деревню. Это даже не пробы. Мы просто снимаем несколько кусков. Андрей подробно объясняет мне сцену: на пороге избы женщина долго ждёт любимого человека.
Становится прохладно, она зябко кутается в шаль, последний раз в отчаянии смотрит на дорогу и, сгорбившись от горя, уходит в дом.
Андрей делает мне комплименты, я довольна собой. Я возвращаюсь и рассказываю тебе, как прошёл день. Мы начинаем мечтать. Если я снимусь в этом фильме, сразу решится множество проблем — у меня будет официальная работа в Советском Союзе, я смогу дольше жить рядом с тобой, и потом сниматься у Тарковского — это такое счастье!
Проходит несколько дней. Мы звоним Андрею, но все время попадаем на его жену, и та, с присущей ей любезностью, швыряет трубку. Я чувствую, что звонить бесполезно — ответ будет отрицательным. Но тебе не хочется в это верить, и, когда через несколько дней секретарша Тарковского сообщает нам, что роли уже распределены и что меня благодарят за пробы, ты впадаешь в жуткую ярость. Ты так зол на себя за то, что посоветовал мне попробоваться, да к тому же ответ, которого мы с таким нетерпением ждали, нам передали через третье лицо и слишком поздно… Тут уже мне приходится защищать Андрея. Наверное, у него слишком много работы, много забот, да и вообще у людей этой профессии часто не хватает мужества прямо сообщать плохие новости. Ты ничего не хочешь слышать. Ты ожидал от него другого отношения. И на два долгих года вы перестаёте видеться. Наши общие друзья будут пытаться помирить вас, но тщетно.
Однажды, прилетев в Париж, мы сталкиваемся в аэропорту с Андреем — он как раз улетает в Москву. Эта неожиданная встреча на нейтральной территории позволяет вам наконец помириться. Андрей так просто и понятно объяснил причину своего отказа, что нам становится искренне жаль, что он не сделал этого сразу. Посмотрев пробы, он понял, что зрители будут отвлекаться от фильма, увидев на экране Колдунью, и взял на эту роль другую актрису.
Мы приезжаем в Москву, и снова Андрей сидит вечерами у нас за столом и, как обычно, распевает свою любимую песню про Садовое кольцо.
Однажды он попросил меня помочь ему уговорить Марчелло Мастрояни согласиться на роль в фильме, сценарий которого он только что закончил. Но уговаривать Марчелло мне не приходится — он с радостью соглашается сниматься у Андрея. Целый вечер я перевожу, а они увлечённо обсуждают сценарий.
Увы! Фильм так и не будет снят. Ещё один великолепный сценарий будет выброшен в корзину по соображениям цензуры.
Двадцать третьего декабря восемьдесят пятого года: наш автоответчик передаёт короткое драматическое сообщение Тарковский тяжело болен, по мнению шведских врачей, ему осталось жить не больше трех недель. Я тут же начинаю хлопотать о том, чтобы ему разрешили увидеть сына. Второго января восемьдесят шестого года он приезжает во Францию.
Ему помогают со всех сторон — соотечественники, врачи, министр культуры, посол СССР и даже президент Республики.
Наконец его сыну разрешают приехать к нему. Они не виделись четыре года. Когда Тарковский выходит из больницы, я принимаю в моем большом доме всю их семью. Андрей собирается заканчивать монтаж фильма «Жертвоприношение» и уже говорит о будущем фильме, который хочет назвать «Святые — самые несчастные из людей».
По совету идиотки-подруги он уезжает из Парижа и едет лечиться в Германию в клинику «знахарей».
Андрей умирает двадцать девятого декабря восемьдесят шестого года.
На похороны пришло очень мною народу. Собрались все друзья. Мстислав Ростропович, сидя на ступеньках русского собора на улице Дарю, вкладывает в игру всю душу, выражая в надрывном плаче виолончели нашу тоску.
У метро «Аэропорт» есть улица, где живут писатели, сценаристы, поэты. Я побывала здесь в самых разных квартирах, восхищалась библиотеками, коллекциями современной живописи и старинных икон. В течение шестьдесят девятого года в отчаянном поиске уголка, где мы могли бы спокойно встречаться, мы случайно попадаем к маленькому старичку, который ходит наклонившись вперёд, как печальны!! гном, но глаза у него живые, он постоянно смеётся, и вообще он просто очарователен, так что даже пользуется успехом у женщин.
Он очень официальный сценарист и работает на «Мосфильме».
Ему хорошо платят, и он получает вполне приличную пенсию.
Маленький чиновник культуры, один из тысячи. Всех очаровывает его необыкновенная живость ума, которой он пользуется теперь только в разговорах с друзьями.
Он уступает нам главную комнату своей двухкомнатной квартиры на четвёртом этаже одного из писательских домов, в самом начале знаменитой улицы. Это, конечно, не хоромы, но нам здесь очень нравится. Старик ретируется в свой кабинет, на который имеет право как «работник умственного труда».
Мы начинаем потихоньку осваиваться в этом доме. Когда бы мы ни проснулись, у старика всегда готов для нас чай с только что поджаренным хлебом. Мне хочется отблагодарить его за гостеприимство. Потратив несколько сот франков в «Берёзке», я стряпаю ужин — не то французский, не то итальянский — с большим количеством советского шампанского «брют», которое продаётся только на валюту. Я знала эту его слабость, и, надо сказать, я и сама люблю это вино, которое производят в Абрау-Дюрсо в Крыму из шампанских саженцев в лучших французских традициях прошлого века. Как и всякий удачный вечер, наш заканчивается чтением стихов. Ты приумолк. В своей огромной голове этот человечек разложил по векам или по темам всю мировую поэзию. Он читает нам Омара Хайяма и Шекспира, Бодлера и Гёте. Потом вы, перебивая друг друга, читаете Пушкина, произведения которого ты знаешь почти все наизусть, — и все-таки он побеждает в этой дуэли. Но когда он начинает вдруг читать твои собственные стихи, ты уже не знаешь, что и сказать. Уже поздно, старик откланивается и исчезает, задорно сверкнув глазами.
В день нашей свадьбы мы получаем большой пакет, толстый и тяжёлый. Его приносит девушка с глазами цвета морской волны и великолепными тонкими белыми руками:
«Это от Василия, сам он не мог приехать, вот, держите». В картонной коробке, завёрнутой в несколько газет, лежит самая красивая икона дома. Как только мы возвращаемся из Грузии, мы звоним ему. Никто не отвечает. Немного спустя нам говорят, что старик — эрудит и поэт — умер. Его икона всегда оставалась в нашей спальне, несмотря на многочисленные переезды, а теперь висит напротив моей кровати. Возле неё — другая икона: святой Георгий на белом коне; мне её принёс в июле восьмидесятого один из твоих школьных друзей. Он держал её на вытянутых руках и трясся от рыданий.