Литмир - Электронная Библиотека

То есть уже нельзя было сомневаться, мы подошли к моменту истины. И я ничего умнее не придумала, как позвонить на работу Валере и ему сказать, что мне надо срочно с ним переговорить, сейчас же, может ли он подъехать к моей работе… Потому что я вдруг поняла, что вся моя жизнь рушится, а я этого не хочу. И никому не позволю ломать мою жизнь. И я, собственно, именно в таком решительном настроении спускалась вниз и переходила дорогу к кафе, где меня уже ждал Валера. Но, видимо, я не с того начала. Я ему сказала, что встретила человека, который для меня теперь много значит, к сожалению, даже очень много. А Валера… у него и всегда была такая усмешка наискосок, а с возрастом это просто стало смешно: его рот поворачивался, как краник у газовой плиты, и так держался, как на малом огне. И вот с таким ртом он мне сказал: «С кем ты трахаешься, извини, меня не волнует! Я же тебя не ставлю в известность, с кем это делаю я!». А я, как дура, сказала: «Ну почему нет? Поставь…» И он мне сказал, что у него уже три года есть женщина, но семья для него — это приоритет номер один. И пока Леночка не сдаст выпускные экзамены (а это должно было быть только на следующий год) и не поступит в академию внешней торговли (это он сам придумал для нее такое светлое будущее, и три репетитора из этой академии уже занимались с Леной по трем предметам), я должна прижать себе язык зубами и приходить домой, как всегда, не позже десяти часов. А я настолько не могла поверить, что у него кто-то есть, что у меня стало подергиваться все лицо, не только веко, но и подбородок, и щеки… Я их подперла кулаками и сказала, что не верю, что он так говорит в отместку. А он только пожал плечами и вытащил из своего бумажника фотографию три на четыре этой женщины, Лидии. Но что меня буквально ударило, как током, — это что лежала она непосредственно под большим Леночкиным фото, напрямую с ним соприкасаясь! Было около четырех часов дня, двадцать первое апреля. Я закрыла лицо руками, мне казалось, что я не плачу, слезы сочились сами, как кровь. Костя для меня в тот момент не значил ровным счетом ничего, была даже уверенность, что я про него, про нас с ним все выдумала, в реальности же абсолютно ничего нет, а реальность у меня одна — моя семья… Но как я могла сказать об этом Валере, если у него три года была другая женщина? И значит, на самом деле той реальности, за которую я, как за соломинку, пыталась ухватиться, ее уже не было тоже, а была ложь, грязь, шведская семья — изо дня в день, все три последних года! И столько сцен у меня стало вставать перед глазами — постельных и не только, которые теперь мне стали видеться в истинном свете. И в этом свете я вообще перестала быть женщиной. Потому что в моем понимании женщиной можно быть только для своего единственного мужчины. А он и раньше, больше двадцати лет, меня в этом смысле гасил. А теперь он просто забил в меня осиновый кол. И когда он расплатился с официанткой и вышел, первое, что я вдруг почувствовала, — что у меня скована спина, как я это уже давно забыла, и все движения — угловатого подростка. Было двадцать первое апреля, шестнадцать часов и сорок или пятьдесят минут. Я позвонила, отпросилась с работы. Сказала, что плохо себя чувствую, и села в машину. Мне было все равно, куда ехать, главное было не останавливаться.

Это был такой длинный день. Сегодня я точно не смогу его пересказать.

Мы, когда Лену учили музыке недолгое время, потому что потом она взбунтовалась, к нам учительница приходила домой и сразу на пианино ставила камертон. А для меня такой камертон — «Лествица» Иоанна Лествичника. И вся моя жизнь сейчас — в устремлении взять эту недостижимую ноту. Пусть для начала хотя бы на миг.

«Боязнь смерти есть свойство человеческого естества, происшедшее от преслушания; а трепет от памяти смертной есть признак нераскаянных согрешений. Боится Христос смерти, но не трепещет, чтобы ясно показать свойства двух естеств».

Боится, но не трепещет. Я поражаюсь, как же просто можно сказать про самую суть. Боязнь, я так понимаю, это ожидание праведного Суда. А трепет — уже самый ад, ему неизбежная, по заслугам обреченность.

И еще:

«Как отцы утверждают, что совершенная любовь не подвержена падению, так и я утверждаю, что совершенное чувство смерти свободно от страха».

Совершенное чувство смерти. Три этих слова вы только попробуйте сказать нецерковному человеку, любому, он ни за что не поймет. А ведь это как музыка, как последняя фуга Баха: совершенное чувство смерти.

Год назад у меня уже были боли в спине, но я еще вполне нормально ходила и думала, что эти боли от старой травмы, когда я упала с велосипеда, и вот моя подруга меня пригласила на органный концерт в зал Чайковского. Я не знала, какие будут исполняться произведения, я только из программки узнала, что самым последним стоит незаконченная фуга Баха, окончить которую ему помешала смерть. И у меня в голове сразу возникло: это для меня, это мне какое-то важное сообщение. И все остальные, более ранние фуги я воспринимала как пролог, как описание каких-то сил, уже существующих на земле, в космосе, их неуступчивости друг другу, иногда даже их готовности взаимодействовать, но все равно это было для меня такое объективное описание расстановки мировых сил, где все по отдельности: люди, природный мир, другие планеты, Бог — и разве что Бог немного сожалеет об этом. Но один Он ничего не в силах изменить.

И как же меня поразило, когда мы в перерыве стояли в буфет и один пожилой, очень элегантный человек с сильным акцентом говорил своей спутнице, что вы, русские, исполняете Баха слишком эмоционально, нет, мы, немцы, стараемся подчеркнуть его отстраненность от мира, его интеллект. И я так удивилась: разве это можно играть еще объективней? И потом все пыталась уловить: как это было бы по-немецки? наверно, быстрее, ведь интеллект — это еще быстрота? Но я бы не хотела, чтобы его играли быстрее, вообще играли иначе. И я видела, какое удовольствие испытывают все люди вокруг, оттого что здесь Баха играют «по-русски». И это было такое сильное чувство с ними соединения несмотря на все мои обстоятельства…

Я никак не скажу о главном. Я хотя и подспудно считала фуги, но я просчиталась. И когда звучала последняя, я думала: Господи, только не эта, эту я хочу дослушать до конца, в этой, Господи, есть что-то такое, что я должна знать, узнать… И в этот момент музыка оборвалась. Как жизнь. На пороге чего-то, для человека уже невозможного, — знания или только предчувствия: там, за чертой, трагизм будет преодолен. По крайней мере я это так поняла. И, к моему приятному удивлению, уже дома, когда я стала читать вложенный в программку листок, я из него узнала подтверждение своим мыслям: в этой фуге Бах использует две темы из своих прежних фуг и начинает развивать еще одну, в его творчестве вообще новую, ноты которой составляют буквы его имени — ВАСН. И вот в том именно месте, где три эти темы только-только начинают сливаться, смерть обрывает дальнейшее! То есть музыка стала действительностью: Бах-человек слился с Богом, по крайней мере предстал перед Ним… И сейчас я это понимаю как одно из доказательств бытия Бога, встретившихся на моем пути. Но тогда я этого понять не смогла. И помню, как сидела и над этой программкой плакала. У меня не было для этого слов. А теперь они есть: совершенное чувство смерти.

* * *

Возвращаюсь к описанию двадцать первого апреля девяносто восьмого года.

После нашего разговора с Валерой в кафе я позвонила и отпросилась с работы. У меня что-то тянуло под левой подмышкой. И я подумала, что сердце, и на шоссе Энтузиастов остановилась возле аптеки купить валидола. А дальше я уже ехала, никуда не сворачивая, только бы вырваться и нестись хотя бы километров под сто, а лучше бы все сто двадцать. Ближнее Подмосковье было все, как расчесанная сыпь, — все покрыто краснокирпичными коттеджами, и тогда я снова смогла думать о Косте: для чего он мне назначил встречу возле казино? и не мимо ли его четырехэтажного дворца я проезжаю сейчас и что мы однажды с ним в этот дворец приедем, что мне и ехать-то больше некуда: или снимать квартиру, или пока, до лета, попроситься пожить у него. После Балашихи довольно скоро начались деревеньки. И это был очень резкий контраст. Избы стояли почерневшие, покосившиеся, наполовину брошенные… или вдруг крохотные, трогательные с резными окошками, но чуть не по самую стреху вросшие в землю. Крепких домов было раз в десять меньше, чем остальных. Церкви порушенные, вместо луковиц — каркасы напросвет, по обочинам — остатки автобусов, тракторов, честное слово, как в войну, как дохлые лошади, выклеванные падальщиками, объеденные муравьями до костей, до глазниц… И ведь эта дорога шла на Владимир и Суздаль, наши самые туристические места, — у меня сердце сжималось от этого запустения на виду, можно сказать, у всего мира. И буквально не было деревни, чтобы в ней не стояли подпертые бревнами пятистенки. Моя бабка со стороны отца, Мария Ефимовна, умирала точно в таком же. Это она приехала из деревни и меня покрестила, когда я умирала в первый раз. А сама отходила одна, мы только через полгода об этом узнали — дядя Илья, брат отца, написал.

75
{"b":"29668","o":1}