Третий слева — автопортрет художника. Перебинтованное ухо является перекличкой с широко известным автопортретом Винсента Ван Гога, а лихо загнутые усы, чуть вздыбленные брови и остановившийся взгляд отсылают искушенного зрителя к позднему автопортрету Михаила Врубеля и его трагической судьбе. Диагноз: невроз навязчивых состояний. Лечили медикаментозно, гипнотерапией и творческим самовыражением (рисунок, лепка, а затем, по причине особой одаренности, — живопись). В дальнейшем симптомы волнообразно возвращались и полностью исчезли только в последние год-полтора, когда занятия живописью не только возобновились, но и стали неотъемлемой частью моей жизни.
Четвертый слева: Лев Аронович Рейнблат, лежал не со мной, а пятнадцать лет спустя после моей выписки. Попал в стационар в восемьдесят восьмом году: спасаясь от органов правосудия, симулировал маниакально-депрессивный психоз. Оттого-то фигура его расположена особняком, сидящей на краю панцирной кровати, а наголо остриженная голова и махровый халат в крупную клетку наводят на мысль о том, что по заслугам ему бы пребывать в заключении совсем иного свойства. Рейнблат занимал должность начальника отдела сбыта на мясо-молочном комбинате, в этом отделе под его руководством я проработал с восемьдесят пятого по восемьдесят восьмой год. Л.А.Рейнблат занимался левым сбытом мясо-молочной продукции, на что из прирожденного чувства справедливости я долго смотреть не мог. Однако, чтобы разоблачить расхитителя, в течение нескольких лет был вынужден, как жук-палочник, выжидать, занимаясь мимикрией. Пока наконец мне не удалось свести его с моей бывшей женой Любой (на тот момент времени работавшей замдиректора центрального гастронома) и по липовым накладным уговорить его отправить ей партию колбасы по завышенным ценам (на профессиональном языке: осуществить пересортицу). Копии липовых накладных, сданные мной в ОБХСС (при переводе на английский — в ревизионно-контрольные органы), сыграли свою решающую роль как в судьбе Л.А.Рейнблата, так и в жизни моей бывшей жены, на тот момент времени глубоко погрязшей в хищениях.
Валера Починков (пятый слева), ученик десятого класса, пытавшийся покончить с собой после факта его изнасилования двумя собутыльниками отца. Лечение медикаментозное, гипнотерапия и долгие беседы с доктором Ларионовым. Мои первые карандашные портреты (к сожалению, до настоящего времени не сохранившиеся) еще более убедительно отражали удлиненные пропорции, большие голубые глаза и нежную душу этого юноши, которого пьяный отец таким зверским образом пытался наказать за непочтительное к себе отношение. В дальнейшем эта поразившая меня история неотъемлемо вошла в мои сны (а доктор Ларионов во время бесед со мной ошибочно предположил, что и в навязчивые фантазии тоже, отнюдь нет! это были никакие не фантазии, а сущие, форменные кошмары), что стало мешать собственному моему излечению, и меня перевели в другую палату. Полностью здорового и румяного, я встретил В.Починкова спустя шесть или семь лет в форме лейтенанта Советской армии с красивой молодой женой и ребенком в коляске.
Федор по кличке ЧерноеМореСвященныйБайкал (крайний справа), страдал энурезом: сначала в дошкольном возрасте, а затем — начиная с тридцати одного года, как считал доктор Ларионов, на почве невозможности осуществлять половую жизнь. С женой и тремя детьми Федор проживал в комнате тринадцать квадратных метров, и жена, ссылаясь на чуткий детский сон, регулярно отказывалась вступать с ним в супружескую связь. Лечение медикаментозное, а после ухода докторов — тайные встречи с ночными сестрами, сиделками и больными женщинами из других отделений. Излечение на момент выписки полное. Дальнейшая судьба неизвестна.
Афины. На семи ветрах
Эту дорогую моему сердцу картину если и продам, то только за очень большие деньги (не менее 300 у.е.), в которых сейчас сильно нуждаюсь, прежде всего на лекарства отцу от болезни паркинсона, но также и на приобретение красок. Несмотря на не слишком большой размер (сто пятьдесят на сто десять см), я работал над этим полотном в течение нескольких лет, стремясь, чтобы копии были достойны оригинала.
В центре картины в виде древнегреческого метателя копья изображен Толя Маленький в возрасте пятнадцати с половиной лет. Наличие шейного платка, который Толик никогда не носил, большие голубые глаза, в то время как на самом деле они у него небольшие, темно-карие, и то, что на портрете я немного вытянул пропорции его тела, — все это призвано выразить нежность и артистизм его юной души.
Обнаженные мальчики трех возрастов, которые стоят неподалеку и жадно смотрят на копьеметателя, — портреты Толи в возрасте семи, десяти и тринадцати лет, сделанные мной по его фотографиям. Они зачарованно всматриваются в свое будущее, как и я всегда зачарованно всматривался в своего подрастающего соседа.
Отец мальчика, Толя Большой, когда-то мастер-краснодеревщик, по причине алкоголизма опустился до собирания бутылок, а его мать, начав пить не сразу, а уже вслед за мужем, быстро его в своем падении обогнала, после чего у них в квартире образовался притон и на лестничной клетке даже можно было увидеть валяющиеся шприцы. И нам, соседям, стало хорошо видно, что пьют они теперь меньше, а глаза у них становятся все безумней. Умерла его мать, оставив мальчика сиротой в возрасте тринадцати лет, от передозировки дешевого наркотического зелья.
Я и прежде уделял Толе немало внимания (к примеру, зимой, оплачивая ему вход, водил на крытый каток во дворец ЦСКА), а после этого трагического случая Толику уже ничто не мешало половину времени проводить у меня. Мой недавно овдовевший отец-пенсионер видел в нем до некоторой степени внука. А я видел в Толике, можно сказать, все: и себя-ребенка, в детстве много страдавшего, и идеал человека в высших его проявлениях — преданности и благодарности, и идеал юности с ее веселой, жизнерадостной подвижностью. Мужчина не может страдать от бездетности, это женщине природа написала подобное на роду. (В доказательство приведу мало кому известную статистику: в популяции морских котиков, например, матерями становятся 85 процентов самок, в то время как отцами — только 4 процента самцов.) Нет, не сына я видел в Толе Маленьком, а чудесное виденье, вошедшее в мою жизнь, чтобы ее осветить и утешить. Когда он оставался у нас и спал на мулином диванчике, я вспоминал, как вставал по ночам к больной муле, выставленной из больницы после очередного сеанса химиотерапии, посмотреть, жива ли она, а вот теперь какая-то неведомая сила будила меня среди ночи и гнала увидеть Саму Жизнь с ее мерным, глубоким дыханием, лунной нежностью еще ни разу не бритой щеки, с разметавшимися по одеялу руками и по подушке вихрами. Свою первую в жизни поллюцию Толик пережил у меня, на том же диванчике, и утром с легкой тревогой, немного застенчиво, но, главное, с важностью мне об этом сообщил. Отчего душу мне провернуло как мясорубкой. Весь день я проходил разваленный, беспомощный, несвежий — не человек, телячий фарш второго сорта. Видимо, уже тогда я смутно почувствовал: это — начало конца. Но впереди нас ожидали еще почти два удивительных, бесподобных года.
После ссоры с младшей сестрой, когда меня обокрали во время перевозки ее мелкого опта, а она напрасно подумала, что это я часть товара пустил налево (см. картину «Разыскиваются» и пояснение к ней), я вынужден был снова с ней примириться, переступив через чувство гордости и справедливости, снова стать торгашом у нее в палатке, только бы Толику было у меня сытно и хорошо. Он, как лампочка, освещал то место, в котором находился — тот угол или всю часть комнаты. И как напоминание об этом все четыре мальчика на картине окружены легким облаком света в манере художников-прерафаэлитов.
Когда же Толик совсем переехал ко мне жить, и эти трудные, нескончаемые часы ожидания и высматривания его в окно, и выслушивания его шагов под дверью кончились наконец, и мне уже не надо было пить пиво в «Трех карасях» и вообще слоняться после работы, только бы отложить свою встречу с пустым домом и трясущимся в этой пустоте отцом, а, напротив, мне надо было спешить готовить обед или ужин, проверять уроки, или с ним вместе пересчитать наши общие средства, откладываемые на приобретение для него костюма на выпускной вечер после девятого класса, или читать с ним вслух сборники анекдотов, или смотреть американскую кинокомедию, которую я взял напрокат, только бы на его лице зажглась его бесподобная лучезарная улыбка, — я себе до сих пор задаю вопрос: что же такое это было? А уж тогда и подавно, когда Толик от меня ушел, а я лежал в своей комнате лицом к стене, сутками не в силах встать, разогреть чай, положить в рот кусок хлеба, не говоря уже о выходе на работу, я сутками бился над этим вопросом. В пятнадцать с половиной лет Толик сошелся с одной девушкой старше его на два года и переехал к ней жить, на что ее мать-одиночка не просто смотрела сквозь пальцы, а всячески этому способствовала, хотя я неоднократно ходил к ней и говорил, что парню надо учиться дальше. Но ей только и было от него нужно, что его дешевый детский труд в ее мини-пекарне по двенадцать часов в день, отчего он к ночи, бедный, уже с ног падал. И эта же мать-одиночка, когда я ей сказал, что напишу на нее, куда следует, нельзя из ребенка делать для себя раба или пусть Толик сначала тот хлеб отработает, который у меня ел в общей сложности больше трех лет, а Толик это все, оказывается, стоял за дверью подсобки и слышал, и как она мне кричала, слышал: а я напишу, куда следует, что ты пидирас, и ходишь за ним, как пидирас, и липнешь к нему, как… Но тут я уже ударил ее в лицо, в тот момент, я думаю, мог бы вообще убить, но здесь как раз выскочил из подсобки Толик, у него в руках был противень, мне показалось, что раскаленный, и на меня замахнулся.