Через неделю Бейль, живя на Эльбе, перестал думать о Наполеоне. От пресной воды Аква-Бона он постепенно переходил на восточный берег острова, к холмам Монте-Серрато, где выделывались лучшие вина Италии. Все вопросы старого бонапартиста получили неожиданное разрешение в Монте-Серрато: вместе с легкими винными парами испарились мысли о житейском крушении военного комиссара Бейля.
«Однако это довольно далеко от Милана», – думал Бейль, чувствуя, что ему надоела Эльба. Впереди – снова Италия. Бейль хорошо знал, что увидит те же дома, те же площади, залитые солнцем, те же триумфальные арки и колонны и тотчас же будет охвачен смертельной тоской при мысли, что не увидит тех же людей. Бейль испытывал чувство настоящей, реальной смерти. Он понимал, до какой степени итальянским является представление о чистилище. Все образы Данте заимствованы из реального повседневного мира Италии. Чистилище и ад пережиты равеннским изгнанником совершенно реально при жизни, которая жестокостью превосходит фантазию Данте, и только картины лучистого, многокружного рая были тончайшей игрой воображения умирающего человека. Холодный ум француза теперь не выдерживал борьбы со страстными чувствами. Бейль боялся Рима, боялся Неаполя, боялся Флоренции, а Милан казался ему невозвратимой картиной прошлого счастья.
Сейчас в Париже печатается «Арманс». Удалось ли ему изобразить картину умирания дворянской Франции? Поймет ли кто-нибудь характер Октава Маливер? Не покажется ли французам оскорбительным превосходство русской девушки, проявившей столько твердости характера и столько настоящей сердечности, сколько в целое столетие французские женщины не сумели накопить в своих сердцах? Самоубийство Октава – это логический вывод из того положения, в котором находится «блестящее» сословие Франции. Герцогиня Брольи, улавливающая «мятежные души», – двойник Софи Свечиной, этой воспитанницы иезуита де Местра, яростной иезуитки, проповедовавшей ненависть к памяти Байрона, которого она совершенно искренне считала одним из страшнейших проявлений сатанизма на земле. Какой ужасный мистический угар шел из ее салона! Теперь, конечно, Арманс, эта милая молодая женщина, неудавшаяся невеста красивого русского офицера, уже в каком-нибудь католическом монастыре. Бейль думал о том, как будет принят его роман – первая попытка сорокачетырехлетнего человека написать произведение в духе «belles lettres»,[148] как теперь принято выражаться, после того как господин Стендаль писал исключительно путевые очерки и страницы музыкальной критики. В конце концов Франция не ограничивается тем кругом людей, которые гниют на корню, обреченные на умирание. Франция похожа сейчас на огромную лабораторию, где кипят и вывариваются новые силы. Если родилась буржуазия, сбивающая с позиций французское дворянство и несущая голое стремление к наживе вместо старых идей, создавших культуру, то одновременно с этим давление буржуазии испытывает и вся небогатая Франция. Надо будет произвести исследование характеров этого слоя.
Со следующей шхуной, зашедшей в южный порт Лонгоне, Бейль отправился дальше. Шхуна шла по островам день и ночь. Остановилась недалеко от Неаполитанского залива. Бейль решил, что местом его жительства будет остров Искиа. С этим островом не было связано никаких бейлевских воспоминаний. Для Бейля он стоял вне истории. На нем не было тени его героев. Там жила простая, огромная по численности крестьянская семья Казамиччио, приютившая Бейля; и парижский беглец не узнавал сам себя. Прошлого как будто не существовало. На маленьком острове крестьянская лачуга, небольшой скотный двор, козы и огромное количество кур, которым на заре гражданин Бейль высыпал пригоршни зерна из небольшого сита. Куры кудахтали, садились ему на плечи, обступали его плотными рядами и озабоченно клевали зерно. Козье молоко, рыба, сыр, виноградное вино, попытки помощи крестьянину в хозяйственных делах, разговоры с детьми и рыбаками на берегу. Внезапно приходили мысли о том, какое значение для него самого имело раннее сиротство. Мериме живет с матерью. Влюбленной кистью госпожа Анна Моро нарисовала портрет пятилетнего сына. «Мериме не чувствует всей разницы между своим детством и формированием характера ребенка, ненавидимого отцом и лишившегося матери в семилетнем возрасте». Это было единственное воспоминание о Мериме. Вечером Бейль уходил на пустынную скалистую часть островка и смотрел, как солнце опускается в море.
Так шло время до тех дней, когда с севера стали появляться стаи птиц, летящих откуда-то из-под Москвы на африканское побережье. Бейль следил за полетом журавлиных стай, прекращавшимся перед заходом солнца, и смотрел, как гаснут самые высокие светящиеся серебряные перья облаков. Потом по темнеющей тропинке шел на огонек рыбацкой лачуги и, усталый от дневных прогулок по скалам, засыпал крепчайшим сном, без сновидений.
* * *
В Неаполе, пробираясь среди лодок и десятков кораблей, маленькая лодка Бейля причалила к таможне. Доганьер[149] отказался принять взятку и стрельнул глазами в конец коридора, где стоял толстый, напыщенный, как петух, жандарм. Пришлось открыть багаж, перерыть все вещи, оставить на просмотр все книги. За ними предложено было явиться через три дня.
– Почему так долго? – спросил Бейль.
– Синьор везет книги на непонятных языках.
– Какой черт непонятные языки? Английский, немецкий, французский и латинский?
– У нас новый набор служащих на таможне, и нет никого, кто бы знал эти языки.
– Если на таможне никто не прочтет этих книг, то почему вы боитесь, что у меня в гостинице они будут опасны?
– Синьор, нам не велено рассуждать, получайте квитанцию на сорок семь книг и не отнимайте у меня времени.
Бейль пожал плечами и, взбешенный, поехал в гостиницу. Город был переполнен негоциантами. В гостинице мест не было, остался свободным «Hotel de Russie»[150] прямо против Кастелламары.
– Нет, только не «Russie», – сказал Бейль.
– Una stanza non cara![151] – послышался крик.
Бейль окликнул этого продавца «недорогой комнаты», вручил ему баул, взял ветурино и в дрянном экипаже с поломанной осью, перевязанной морским канатом, поехал по улицам кипящего и бурного, словно охваченного восстанием города/ Ехали почти час. Деревянное строение со скрипучей лестницей, грозившей обвалиться, приняло Бейля. Комната не запиралась. Грязь была страшная. Со двора поднималась невыносимая вонь. Через раскрытое окно было видно, как полуобнаженная женщина, в одной рубашке, била по щекам мальчугана. На веревках, протянутых во всю длину двора, висело белье. Окна верхнего этажа противоположного дома были закрыты зелеными решетчатыми жалюзи.
– Casa publica, – сказал провожатый, жестом указывая на закрытые окна.
– Благодарю вас, я не нуждаюсь в публичном доме, – сказал Бейль со смехом.
«Станца нон кара» оказалась чудовищно дорогой комнатой. Хозяин потребовал шесть франков в сутки. Бейль торговался и давал три четверти лиры. Сговорились за полтора франка с пансионом. Бейль попросил дать чистое постельное белье. Владелец квартиры клялся и божился, что белье только что сменено. Взяв простыню и подушку, Бейль молча выкинул их в коридор. Сдавая паспорт и отказавшись платить за сутки вперед, он заявил, что вернется к вечеру.
Обедал в матросской траттории, ел «фрутти ди марэ» – пеструю смесь из рыбы и водорослей, слегка обжигающих язык и вызывающих жгучую жажду, для утоления которой стояли огромные фиаски красного и белого вина[152].
Началась итальянская жизнь. Через три дня некоторые книги были возвращены. Священник, сидевший на цензуре, пропустил Шекспира, но конфисковал сборник стихотворений Россетти и все французские книги. Бейль ругался, прибегнул даже к термину «поповская сволочь», но молодой безусый семинарист, выслушивавший его смиренно, скрестив руки на груди и закрыв глаза, остался неумолим. По дороге Бейля догнал пожилой клерк.