– А что вы ему писали?
– Что больше верить не могу.
– Засудили его?
– Нет. Семен Афанасьевич сказал в милиции, что он ему часы подарил. Его отпустили.
– Та-ак… А теперь он и вправду честный?
– Не знаю.
– Как – не знаете? Смотрите, как пишет.
– Он всегда хорошо говорил. Всегда находил такие слова, что и не хочешь, а поверишь. Может, и сейчас поискал – и нашел… такие слова.
– Не верите, значит?
– Не знаю. Очень хочу верить. Но не знаю.
– Эх, как погляжу я… Трудное это ваше дело…
– Знаешь, – говорю я, – как-то я слышала разговор Антона Семеновича… Макаренко… с одним его другом. Антон Семенович говорил: «Воспитывать легко». А тот ему: «Нет, трудно», Антон Семенович опять: «Нет, легко. С одним только условием». – «Какое условие?» – «Этому надо отдать всю жизнь»…
Сощурив единственный глаз, Велехов смотрит в окно.
– Всю жизнь… – повторяет он. – Не велика ли цена за нашего брата?
* * *
– Андрей Николаевич, – сказал он как-то, – вы у Семена Афанасьевича в колонии были потому, что сирота, или…
– Нет, я беспризорный был. Промышлял.
– И по какой же части?
– Карманник.
Велехов оживился, глаз его заблестел. Улыбаясь, он сказал:
– Говорят, кто этим заражен – нипочем не избавится, это уж навек.
– Так вот я же избавился.
– А сумели бы сейчас?
– Зачем?
– Ну, попробовать! Покажите, а? Для интереса!
– Не интересно! – холодно ответил Андрей.
В другой раз Велехов спросил:
– Помните, тогда… С Зикуновым… Как вы знали, что он не все вещи принес? Выследили?
– Нет, не выслеживал. Просто был уверен. Я таких, как он и как ты, очень хорошо знаю.
– Эй, потише! Меня с этой падалью не равняйте!
– А почему, собственно?
– Я маленьких в подъезды не заманивал, не разувал, не раздевал. Я у голодных барахло не выменивал… Я…
– Да, да, знаю. Ты только вместо себя Лепко в тюрьму сплавил. А так – парень хоть куда! Почему тебе удивительно, что я Зикунова понял? – спокойно продолжает Андрей. – Я и тебя с первого взгляда понял: помнишь, спросил, не знаешь ли ты чего про часовую мастерскую? Но тут я свалял дурака. Не спрашивать тебя надо было, а вывести на чистую воду. А я только зря спугнул. Может, был бы Лепко с нами. А вот ты бы где был?
…Как только Андрей приходит на Незаметную, Велехов оказывается рядом.
– О чем он с тобой? – спрашиваю я.
– О Семене Афанасьевиче. Расспрашивает, какой он. О Макаренко – правда ли то, что написано в книге? О Короле, о Жукове – обо всех. Я… – Андрей на минуту запнулся, но взгляд его прям. – Я рассказал ему, как Колышкин проиграл мне себя. И как Семен Афанасьевич отдал мне двести рублей.
– По-твоему, это… дойдет до него?
Андрей коротко усмехается, отвечает спокойно:
– Ему полезно пораскинуть мозгами. Так что, если заставить его лишний раз призадуматься… это стоит свеч, по-моему.
* * *
– Посмотрите, кого я вам привела! Узнаете, Галина Константиновна?
Тонин голос звучит торжествующе, а в глазах – испуг. И еще что-то – предостережение? Просьба? Не могу уловить, но с ними – с Тоней и этой женщиной – вошла в комнату какая-то еще неясная мне тревога.
– Здравствуйте, – неуверенно говорю я.
Я узнаю ее не сразу, но все же узнаю: это она села к нам в теплушку осенней ночью, памятной ночью сорок первого года.
С нею было двое ребят. Маленького я потом держала на руках – тяжелого, неживого.
На ней широкая темная юбка, старая, полинялая. На локтях ватника большие заплаты. Лицо ее с тех пор еще похудело глаза глубоко запали, и еще тоньше стали губы. Только сейчас они не кажутся мне злыми, они горько сжаты. Серые губы на сером лице.
Женщина смотрит исподлобья, угрожающе и просительно, с мольбой и надеждой. Чем я могу ей помочь? Что могу сделать для нее? Но прежде чем я успеваю произнести хоть слово, Тоня с лихорадочной поспешностью говорит:
– Она нас искала. Ей наш адрес дали. Она про Колю не знала. Не знала, что он у нас.
– Ведите… Покажите… Скорее! – глухо говорит женщина.
Встречаюсь с Тоней глазами. Нам нельзя даже словом перемолвиться. Надо сразу решиться. Решиться накрепко, намертво. Вправе ли я? Никто мне сейчас этого не скажет.
Мы спускаемся по лестнице, идем по двору. Вон через улицу стоит дом, где сейчас, наверно, уже просыпаются от дневного сна малыши. Быстро, одна за другой, у меня в мыслях мелькают страшные, незабытые картины того дня. Мертвый мальчик. Истошный крик матери: «То-онечка, доченька моя!» Ее увели тогда, безумную. Она даже не обернулась. Она ничего не спросила о сыне. Она не знала, что его уже нет. Из того, что, она сейчас говорит, я понимаю: она была в больнице. Когда вернулась память, стала наводить справки о нашем доме. С трудом ей удалось найти нас. Перед этим она была еще в двух детских домах, но сразу уходила, ни о чем не спросив, потому что помнила – даже не меня, а мой голос.
– В одном доме директором мужик. Я сразу ушла. В другом – баба, да я с ней говорить не стала. Слышу – не ты. Лица-то я твоего не помню. Ночь тогда была. А с утра… сразу завыло… А голос помню. Помню, как ты мне сказала, чтоб я с Тоней потише была, а я…
Она умолкает на полуслове.
Мы входим в дом. Из спальни слышны голоса детей и над ними голос Валентины Степановны:
– А ну, баловник, давай свои чулки, ты зачем их прячешь?
– Разденьтесь, – сказала я.
Женщина поглядела, не понимая. Она застыла, вся обратилась в слух.
– Разденьтесь. Надо раздеться… – повторила я.
Неживыми руками она развязала платок, расстегнула ватник – так стал бы раздеваться манекен. Я открыла дверь в комнату. Женщина все еще стояла в сенях, не смея шелохнуться. Я взяла ее за руку и потянула за собой. Она остановилась на пороге, оглядела комнату. Коля, тот лопоухий мальчик, который так походил на ее сына, сидел в кровати и старательно застегивал рубашонку. Он не Коля, он Котя, может быть даже Константин, но с этой минуты он стал Колей. Он сморщил нос, высунул кончик языка и, только когда я окликнула, поднял глаза.
Я подошла и взяла его на руки. Женщина медленно, словно не своей волей, под гипнозом, приближалась к нам.
– Этот? – спросила она, не сводя с него глаз.
– Этот, – отвечала я, не глядя на Тоню.
Женщина выхватила у меня ребенка. Я думала, он испугается, заплачет, но ее движения, хоть и порывистые, были мягки и осторожны. Она подняла рубашонку, поглядела на спину, потом стянула чулок с левой ноги малыша.
– Ноготок был черный на большом пальце, – бормотала она.
– Скажите, скажите, что ноготь слез, – торопливо зашептала Тоня. – Скажите, ну скажите, что нарыв был и ноготь слез.
Я молчала. Женщина окинула нас быстрым, недоверчивым взглядом, потом снова оглядела парнишку с головы до ног. Она прикасалась к нему торопливо и бережно, исступленно и, однако, по-хозяйски.
– Ушки, на ушки посмотрите, – сказала Тоня.
Женщина не подняла головы, а я положила руку на Тонины губы. Мы должны молчать сейчас. Мы уже сказали то, чего, наверно, не должны были говорить, и сейчас надо молчать… Если она захочет, она поверит. Всеми силами души я хотела, чтобы она поверила.
Поверь, мысленно уговаривала я, поверь. У него никого нет. И у тебя – никого. Он один на свете. И ты одна. Поверь… поверь… поверь…
Коля смотрел на нее с любопытством, но доверчиво. Он покорно подчинился ее рукам и только все оглядывался на Тоню и улыбался ей. Женщина сажала его на колени, ставила перед собой, поворачивала то в одну, то в другую сторону. У Коли были круглые, широко расставленные глаза и большие, оттопыренные уши, совсем как у того…
– Мама плачет! – сказала со своей кровати Соня. Она стояла, крепко держась руками за перекладину кровати. Лицо у нее после сна было румяное, через щеку легла красная полоска – след от подушки.
Женщина вскинула на Соню глаза. Лицо ее было залито слезами.