Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Я не понял, – сказал он.

– Неправда. Ты просто не слушал. Почему не слушаешь? Отвык? Устал? Болен? Или, может быть, надоело?

– Он весь день занимался, – вдруг певуче сказала Зося. – Притомился…

Егор и Лена застыли. Они впились глазами в Петра Алексеевича, но тот даже не повернул головы.

– То одну книжку возьмет, то другую, и все пишет, все пишет. – продолжала Зося. – Он и мне говорит – хочешь, буду тебя учить? Но где уж сейчас – некогда… Вот война кончится… – Зося спохватилась, испуганно посмотрела на Петра Алексеевича: – Извините, помешала. Я нечаянно. Я просто, чтоб вы не думали… он не ленивый…

Вдруг Петр Алексеевич встал и, не глядя на Зосю, шагнул к колыбели. Он стоял и с высоты своего огромного роста, не наклоняясь, смотрел на девочку. Зося приподнялась – ее удивила и испугала эта молчаливая пристальность. Она вопросительно взглянула на меня. Я кивнула: не бойся, мол. Она снова села, но не принялась за вязанье, а, словно почуяв какую-то опасность, напряженно смотрела на странного старика.

– Здесь трудно заниматься, – своим обычным сухим и неприязненным голосом сказал Петр Алексеевич, возвращаясь к столу. – Пойдем на кухню.

– Господи! – воскликнула Зося. – Так лучше мы с Юлечкой на кухню!

– Нет, – сказала я, – там дверь в сени неплотно закрывается, Юлечку может продуть… Егор, накинь куртку.

Егор послушно стал надевать старую Федину куртку, Лена поспешно перетаскивала учебники.

– Ну и ну! – мимоходом шепнула она.

Петр Алексеевич прошел в кухню, и я услышала, как он говорил:

– Так вот, видишь ли, когда ты изволил о чем-то раздумывать, я пытался тебе объяснить, что решать задачу так, как ты ее решал, – это то же самое, что идти на Незаметную улицу, которая находится за углом, через базар, госпиталь и Лесную…

* * *

Теперь Петр Алексеевич жил вместе с Владимиром Михайловичем. Книги переселились на полки, они больше не валялись на полу. На стене появилась репродукция серовской «Девочки с персиками». В комнате стало светлее, и не только потому, что вымыты окна. Если ты входишь и тебя встречает улыбка, ты уже не замечаешь, что комната такая же сумрачная, как была. Что с потолка сыплется штукатурка, а из щелей в стенах торчит грязная пакля. Я все это видела прежде, а теперь забывала об этом, когда мне случалось сюда забегать. Мне хотелось расспросить Владимира Михайловича об Анатолии Богданове, Зосином муже, но я не смела. Не надо ворошить то, что причиняет боль. Пусть лежит нетронутое. Время лечит – медленно, страшно медленно, а все-таки лечит. Но, дождавшись моего вопроса, Владимир Михайлович сказал однажды:

– Петр Алексеевич не говорит, но он мне рад.

– Почему же он вам не писал?..

– Потому, что ждал письма от самого близкого человека и, если не было этого письма, ему не нужно было никакого другого. Так бывает…

– А тот человек? Он верил, что Петр Алексеевич виноват?

Мы сидели в моей каморке на Незаметной улице. Дети уже спали. Было очень тихо, лишь в окошко стучался ветер.

– Верил? – помолчав, сказал Владимир Михайлович. – Были люди, которые верили. Они никак не представляли себе, что могла произойти ошибка. Это было выше их понимания. Но Анатолий знал, что вины нет. Никакой. Вся жизнь Петра Алексеевича, каждый день его жизни, каждая мысль были у него как на ладони. Нет, тут другое. Под угрозой оказалась его научная карьера. Его аспирантура. Его диссертация. Скажу вам так: за свою долгую жизнь я привык думать о людях хорошо… Иногда лучше, чем они того стоят. Приходилось, к сожалению, нередко в этом убеждаться. Но Анатолий даже не скрывал от меня, он прямо говорил: «Оттого, что я стану писать дяде, ни ему, ни мне не станет лучше. Дядя – умный человек, он это и сам понимает». Вот так он говорил, Анатолий. Я помню еще и такие слова: «Это эгоизм – требовать, чтобы я не отказывался от дяди». Требовать… Разве кто требовал? И еще он говорил: «Разве я один такой». И верно… Он был не один. Ближайший друг Петра Алексеевича, его соавтор… такой Волков, да… ближайший сотрудник по научной работе… он не только отрекся… не только присвоил себе их общую книгу… я думаю… я уверен, что именно он оклеветал Петра. Чтоб выпустить книгу под своим именем, чтобы выдать его научные заслуги за свои. И самое страшное… Самое страшное знаете в чем – Анатолий все это понимал. И все-таки пошел к нему в аспирантуру. Этот Волков стал его научным руководителем действительно очень помог ему. Анатолий и это понимал, преспокойно говорил: «Волков виноват перед дядей и поэтому поможет мне. Он будет мною откупаться от своей совести», будто у таких Волковых есть совесть…

Где же мера того, что может вынести человек? – думаю я. Или нет ее, этой меры…

– Но почему же… почему он… этот Анатолий… послал к Петру Алексеевичу жену, ребенка…. почему?

– А что ему оставалось делать, милая Галя? Ему надо было избавиться от Зоей. Не оставлять же ее на фронте! Я не говорил вам… Ведь у Анатолия уже есть семья. Жена и ребенок. Сын. Сразу после его отъезда на фронт они эвакуировались в Барнаул. И жена Анатолия – дочь того самого Волкова… Уж если делать карьеру, видно, ни перед чем останавливаться нельзя. И если человек продает душу дьяволу, наполовину продать нельзя. Или все, или ничего…

Меня точно оглушило. Я увидела доверчивые Зосины глаза. Услышала ее милый польский говор: «Он был такой добрый ко мне… он такой хороший, Толя. Он почти не гневался, когда узнал, что будет ребенок». Почти не гневался…

– Обо мне часто говорят, что я человек наивный, наивный оптимист, – снова услышала я голос Владимира Михайловича, – что у меня голубые глаза, что я не умею видеть плохое. Но ведь это неверно… Мой оптимизм не в том, чтобы не видеть плохого. А в том, чтобы видеть все, но не терять веру в людей, во все хорошее. И я не пугаюсь, когда вижу плохое. И жизнь давно научила меня простой истине: если человек может предать друга, значит, может предать и женщину. Если обманывает женщину, придет время, непременно обманет и друга. Ложь не знает остановки. Она как ржавчина… Распространяется и проедает все, все… Я знаю, вы сейчас думаете о Зосе. Мне очень больно ее видеть. Но то, что сделал Анатолий, меня не удивило. Это в его характере. Он идет по жизни, отбрасывая все, что ему мешает.

– Но он пишет Зосе. Иногда…

– Вот, вот. Иногда. И все реже, верно?

– И посылает деньги.

– Иногда?

– И все реже…

* * *

И вот настал день – голубой, весенний, – когда доктор сказал:

– Завтра являйтесь на каком-нибудь транспорте. Выпишу вам двоих – самую большую и самую маленькую. А Настю вашу придется задержать – осложнение на уши.

Я вошла в спальню к мальчикам и еще с порога сказала:

– Завтра поедем за Ириной Феликсовной и Таней…

Не успела я договорить, как с крайней кровати раздался отчаянный крик:

– А Настя?!

– Настю выпишут позже…

Я не договорила – снова истошный вопль:

– Померла?!

Я кинулась к нему.

– Постой, постой, говорю же тебе…

– Побожитесь! Побожитесь!

– Жива Настя, жива, честное слово, вот поедешь со мной завтра и сам ее увидишь, она выглянет в окно. Ложись…

– А я поеду? – сдержанно, негромко спросил Женя.

– Надо бы. Только как мы все уместимся? Ну, утро вечера мудренее, завтра придумаем.

– А Сережа уж не приедет… Как ни думай… – словно про себя сказал Тёма.

Трудное оно было – завтрашнее утро. Какой бы веселой суматохой оно началось, если бы мы встречали четверых! А тут, едва раздавался какой-нибудь веселый возглас: «Вот, Тане захвати ленточку, она обрадуется!» – сейчас же кто-нибудь приглушенно осаживал: «Да тише ты…» Радость и печаль, нетерпеливое ожидание и горечь – все смешалось.

Наконец поехали. Мы с Женей изредка перекидывались словом. Сеня молчал. Телегу потряхивало, Сеня сидел, крепко обхватив руками колени.

– Вытяни ноги, удобней будет, – сказал Женя.

Мальчуган не шевельнулся, будто не слышал.

41
{"b":"29504","o":1}