Тянет человек повод, разрывая вконец измученные губы, заставляет загнанного подняться, пинает в гневе несчастное диво и хлещет вздымающиеся бока короткой витой плетью.
— Встань! Встань!
Почуяв чужого, придержал удар, выпрямился, воткнул в Феодосия исступленно-яростный взор.
— Идешь? — выдохнул как плюнул. — А я вот коня загнал…
Осекся. Двинул кадыком, сглатывая тугой комок.
— Хороший был конь. Да не донес…
Пнул с размаху ногой прямо в белое брюхо.
— Х-хэк!
Всхрапнул конь-птица, дернул ногами, расплескав по тверди волну шелковой гривы; жуткий, в багровых прожилках глаз медленно закатился под веко.
Был этот человек, бьющий слабого, чем-то невероятно чужд, но в чем-то и понятен. И не сдержался Феодосий, ощутив великую жалость.
— Не мучь… — попросил. — Пойдем так. Вместе.
— Без коня?!
Непомерное удивление скривило рот того, что с плетью; растерянным бешенством полыхнуло меж ресниц. Нахмурился. Вновь хэкнул. Качнулся край зеленой повязки, выпущенный на плечо из-под смятых складок. И взметнулась в воздухе плеть, злобно хлестнув истерзанный конский бок.
Не о чем было говорить. Никаких сомнений не знал этот человек, и если положил себе не идти пешком, то ничто уж не могло помочь загнанному чуду. Слишком силен был опоясанный саблей и безгранично уверен в своем праве бить. Но в неутихающем, сокрушающем все безумии веры своей был он все же много бессильнее того, кто сидел у костра…
Что может знать не умеющий усомниться?
— Ступай! — усмехается в ответ мысли Феодосьевой человек, не знающий сострадания. — И ежели дойдешь, узнай: есть ли кто, кроме Него, и разве я не пророк Его?
И пошел прочь, не оглядываясь, монах, а сзади неслось, пока не угасло вдали, обезумевшее: «Встань! Встань!» — и яростный визг плети…
А пунцовый полукруг солнца не спеша вырастал впереди и еще не палил, но грел сильно и ровно, разгоняя предутреннюю дымку; марево влажного тумана понемногу сменялось зыбкой дрожью мельчайшей пыли, взбаламученной таянием росы, и время изменило свой смысл, и мгновения растянулись — сколько ни шагай, а все рассвет окрест и рассвет, и было так, пока не возник в трепетном дрожании испарений совсем близко от Феодосия еще один путник. Появившись внезапно, шел он размеренным шагом, не спеша и не медля, шел туда, куда и монах, и радость обожгла Феодосия, ибо нашелся наконец не стоящий на месте.
Еще не видно было лица, только отбрасывал блики начисто выбритый затылок, и смешно топорщились круглые оттопыренные уши, и маленькие ноги в простых сандалиях нет-нет да и показывались из-под просторной, ниспадающей до пят шафранной хламиды… и нечто такое веяло от небольшой коренастой фигурки, что ускорил шаги Феодосий и почти побежал, торопясь нагнать и пойти рядом.
— Постой!
Не услышал. Идет как шел, словно даже и не быстро, а никак не настигнуть.
— Погоди!
Нет, не слышит.
— Погодииии! — Догнал все же; пошел рядом вприпрыжку, стараясь не отстать.
— Здорово, попутчик!
Нет ответа. Идет себе и идет, углубившись в раздумья. Заскочил Феодосий вперед, заступив путь, но, так и не видя, словно сквозь него шагнул круглолицый длиннобровый прохожий; неземной добротою лучилось ясное лицо, схожее с солнечным блином цветом и выражением, на устах бродила тихая отрешенная улыбка, а распахнутые настежь глаза глядели вдаль и одновременно как бы внутрь и не видели ничего.
Долго кричал монах, надрывая глотку, а попутчик шел, напевая однообразно, углубленный в себя, вроде и рядом, а одновременно и удаляясь, пока совсем не растаял в прозрачном трепете пляшущей пыли; лишь совсем уходя, услышал, кажется, что-то и приподнял руку, начертав в искрящемся мареве непонятный благословляющий знак. И ушел, не сказав ничего, да и что спрашивать у того, кто идет собственным путем, не нуждаясь в попутчике?..
И долго после той встречи не было никого, целое мгновение, а быть может, всего только вечность. Лишь когда солнце поднялось ввысь и утомленное тело запросило отдыха, разлеглась впереди, словно подслушав просьбу, груда камней, отбросивших густую прохладную тень. И присел Феодосий, вытянув натруженные ноги. Оглядел царапины на ступнях. А когда поднял голову, встретился со внимательным взглядом темных пламенных глаз.
Подмяв под себя громадную глыбу, восседал против него огромного роста старик; некогда он был богатырем, но дряхлость взяла свое, и, окутанный волнами длинных, почти до пояса, изжелта-седых волос, походил он на ветхое, хоть и поражающее высотою дерево.
— Пришел? — пророкотало среди камней хрипло и звучно.
— Пришел, — кивнул Феодосий, ничего уже не ожидая. — Пришел. А знаешь ли, отче, для чего зван?
И усмехнулся. Откуда же знать и этому?
— Как не знать, — всколыхнулись кудрявые струи усов. — Никто не идет сюда иначе как за истиной. Да не всем дано добрести…
Словно светом озарило разум. Истина! Что она есть? и что есть грех? и грехом или истиной была Велюшка?.. а измена любви к ведьмачке — истина или грех?.. нет для истины «или», и в чем Истина?
— А ведаешь ли, отче?
— Нет. Но начало ее — Закон.
…и, уставший молчать, говорил старик: простота изначальна и справедлива, ибо основана на силе, подчиняющей слабость; но это не истина, это правота стихии и зверя, ибо несомненна. И лишь сомневаясь, человек становится не зверем, однако же и сомнения, превысив меру, возвращают его в стаю; нельзя постичь, не зная сомнений; нельзя достигнуть, сомневаясь всегда. Вот и положен в основу соединения простоты с силой, а силы с сомнением Закон…
Пусть не все понимал Феодосий, но чувствовал, внимая, мудрость скупых стариковских слов.
— Но каков же Закон, отче? — только и спросил после.
Покивал старик, повздыхал. Нашарил меж камней нишу и, наморщив лоб, добыл каменный свиток, развернутый наполовину.
— Вот что было дано мне Им. Многое прочел я, но главного — не сумел; полузнание же страшнее тьмы. Как объясню другим, зная не до конца?
— Отчего же так, отче?
— А не смог, — спокойно и скорбно признался старик. — Слишком долго блуждал я в пустыне, ведя народ свой, чтобы хватило меня еще и постичь истину…