– До света надо на сухое выйти, – сказал Гривцов. – Днем будем тихо сидеть в лесу, а двигаться по ночам.
В половине пятого болото кончилось. В изнеможении Катя опустилась на твердую землю.
– Встать! – грубо приказал Гривцов. – Иди за мной! Ну!
И тихо толкнул ее ногой. Она ахнула изумленно и поднялась.
– Распускаться не дам, – сообщил Гривцов жестко.
Он был старый солдат – два года войны. Он знал, как гибельны бывают жалость и сочувствие и как может спасти измученного человека жестокая сила приказа.
На рассвете, когда вершины сосен выступили в сером небе и запели в ветвях лесные птахи, Гривцов и Катя рухнули в траву на укрытой кустарником поляне.
– Так, – сказал Гривцов, отдышавшись. – Первое: как там у нас с солнцем? Не предвидится. Костер. Сушиться. Греться.
Он натаскал сушняку и поднес зажигалку, но фитиль отсырел, и огня не было.
– Второе. Сушим все, что можно сушить. – И аккуратно разложил на бугорке двенадцать папирос из портсигара.
– Третье. Иди за этот куст, снимай с себя все и кидай сюда – выжму как следует. – Он в смущении отвернулся.
Катя покраснела, хотела что-то сказать, но молча встала и скрылась за указанным кустом. Через минуту оттуда вылетели ее комбинезон и гимнастерка.
– Брюки! – строгим голосом приказал Гривцов.
Вылетели брюки.
– Остальное! – приказал Гривцов еще более строго.
После паузы дрожащий голос из-за куста воспротивился:
– Остальное я сама!
– Только как следует!
Отжав Катины вещи, Гривцов отошел и занялся собой. От комбинезона остались одни лохмотья. Гимнастерка и галифе были в подпалинах. Противнее всего было натягивать вновь сырое белье.
– Катя, – позвал он. – Помнишь, мы в июне были на пляже? Ну, перед войной? Так вот, приказываю: форма одежды – пляжная. И без дураков у меня! Сушиться будем.
Однако форменные подштанники в качестве пляжного костюма были явно неприличны. Подумав, Гривцов сунул ноги в рукава нижней рубашки и после некоторых усилий соорудил шорты вроде тех, в которых Робинзон Крузо гулял по берегу после кораблекрушения.
– Так! – бодро сказал он, довольный своей находчивостью. – Ты готова?
Из-за куста ответили неразборчиво, но интонация была отрицательной.
– Считаю до двадцати…
Он тоже смутился, решил, что уже светло и костра видно не будет, попробовал зажигалку – фитиль подсох, и веселый огонек побежал по куче сухих ветвей. Пламя затрещало, повеяло теплом.
– Иди к костру. Я смотрю в другую сторону. А то силой вытащу.
Они грелись, сидя по разные стороны огня спинами друг к другу.
– Суши брюки, – приказал Гривцов, и Катя стала держать поближе к костру свои влажные брюки, от которых шел пар.
Потом она оделась, он сушил свое и сдерживал вздохи, глядя на тоненькую шейку, торчащую из ворота гимнастерки, и подстриженные на затылке пушистые каштановые волосы.
Вышло солнце. Папиросы высохли, и Гривцов закурил.
– Завтракаем, – скомандовал он, достал из планшета Катин шоколад, разломил пополам, половину снова разломил на две неравные доли и большую дал ей.
По карте из его планшета они попытались определиться. Ничего хорошего из определения не следовало: километров триста до линии фронта. Около ста – до места, где Катю должны были встречать.
Рация не работала. Катя разложила на солнце подмокшие блоки питания.
До вечера им предстояло решить задачу: идти на восток, к линии фронта, держась лесами и кормясь тем, что под ногами растет, или на запад – дня за четыре можно было дойти до назначенного Кате места и попытаться найти ее группу или партизан – кто там ее ждал.
И, сделав все неотложные дела… они замолчали и неуверенно посмотрели друг на друга. И думали оба одно: «А если не дойдем? А если этот день – для нас последний? На фронте загса нет, а здесь – тем более…»
– Черт… – сказал Гривцов беспомощно, – Катя, я люблю тебя…
– Я тебя тоже… – прошептала она, отвела взгляд, сжалась и отодвинулась.
И вдруг Гривцов прояснел, словно нашел самое простое решение:
– Катя, – сказал он легко, и даже засмеялся, – выходи за меня замуж!
– Когда? – спросила она и тоже засмеялась. – Хорошо, Андрюшка, дурак! Конечно выйду!
Изменившимся голосом он сказал:
– Сейчас…
– Ты с ума сошел…
Он сорвался с места, через минуту вылез из кустов с букетиком каких-то белых цветочков, стал на колени, протянул ей и повторил голосом, хриплым от горя, что вот сейчас она скажет «нет»:
– Катя, выходи за меня замуж… – И неожиданно почувствовал, что что-то теплое расплылось в его глазах и поползло вниз по щекам.
– Господи боже мой, – сказала Катя, обняла его, прижалась и со вздохом закрыла глаза.
И в его закружившейся голове какое-то время еще стучало: «Теперь можно и умирать… теперь можно и умирать… Теперь можно и умирать…»
– …Теперь можно и умирать… – медленно возвращаясь в реальный мир, прошептал он в Катины пушистые волосы.
Она вздохнула, пошевелилась, всхлипнула, подняла на него глаза, вытерла слезы и засмеялась:
– Фигушки! Вот теперь умирать тебе никак нельзя! Что я, спрашивается, без тебя буду делать, а? Так что теперь будьте любезны жить, товарищ капитан!
Странное дело: Гривцов мог бы в этот миг поклясться, что никогда не умрет.
Вечером они съели остатки шоколада и тронулись на запад. Гривцов опять волок на себе неработающую рацию: Катя уверяла, что питание высохнет, и все будет в порядке.
За ночь они, по его подсчетам, прошли километров двадцать пять, и на рассвете снова устроили лагерь на поляне. Все было бы неплохо, но есть хотелось невероятно. Гривцов выкурил еще одну папиросу, насильно скормил Кате горсть зеленых метелочек завязи еловых шишек («Витамины!») и приказал играть отбой.
На следующий день, с болью глядя на осунувшееся Катино личико, он плюнул на предосторожности, взвел пистолет и пошел на охоту. Застрелил довольно тощего барсучка и приготовил из него шашлыки. Половину шашлыков он отложил про запас.
На третий день у Кати ожила рация. От радости Катя воспрянула духом. Ночью она вышла на связь. Инструкции были таковы: постараться найти группу, которая должна находиться где-то в этом районе. В случае неудачи искать партизанский отряд и сообщить об этом.
– А я? – озадаченно спросил Гривцов.
– А тебя мы отправим на самолете обратно, – пообещала Катя.
Если б она сейчас знала, что ее обещание сбудется совсем не таким образом, как она себе представляла!
На четвертый день они наткнулись на деревню. Гривцов велел Кате сидеть в лесу, а сам кустами пробрался ближе.
Покосившиеся серые избы стояли безмолвно. Ни визга свиней, ни кудахтанья кур… И эта далекая глухая деревенька была опустошена войной… Выждав с полчаса, Гривцов с пистолетом наготове стал красться к крайней избе. Перемахнул через покосившуюся изгородь в заросший бурьяном огород. Подполз к маленькому оконцу. Затаив дыхание, заглянул в дом…
Старуха в черном вдовьем платке, с темным морщинистым лицом, гладила худую кошку, свернувшуюся у нее на коленях.
Гривцов тихонько постучал в окно:
– Бабушка… Эй…
Старуха вздрогнула. Кошка потянулась и спрыгнула на пол.
– Немцы есть у вас? Я свой, русский…
Испуганно оглянувшись, старуха подошла и отворила окно:
– Ты оружию-то спрячь… Что тебе надо?
Голодом и бедой пахло в бедной избе. Через минуту Гривцов сидел за покосившимся столом и жадно хлебал из миски тюрю из жмыховых лепешек с лебедой, размоченных в воде, а старуха, пригорюнясь, глядела на него и рассказывала:
– Кто куды разошлись все… Человек, почитай, двадцать осталось… Немцев у нас нет, в сорок первом в августе были недолго, и ушли… А полицаи в восьми километрах здесь, в соседней деревне, в Костюковичах, там управа ихня… Каждую вторую неделю приезжают с проверкой, партизан ловить. А только и партизан нет у нас, в нашу деревню не заходили никогда. А вообще есть здесь они по лесам… Вот только четвертого дни к Анне Даниловой заходили четверо, наши, по-военному одеты. Спрашивали тоже, нет ли здесь наших… Ты не их ищешь, сынок?