Полковник у нас был – отец солдатам, да отчим офицерам. На плац опоздаешь – на неделю выволочка. Солдат заболеет – предупреждение. Не дай бог, стрясется что в эскадроне, когда ты за дружеским пуншем душу отогреваешь, – в полковом офицерском собрании при мамашах дев премилых – вслух и, заметьте, громко предупреждает:
– Этого в женихи не рекомендую.
А как мне слово данное исполнить, когда слух пробежал, будто отец меня наследства лишил? Никто мой вексель в Новгороде не примет ни под какие проценты: батюшкин характер знали не только в армии. Ну и что остается? Остается мчаться в Петербург и умолять родного батюшку навет сей развеять, а заодно и спасти фамильную честь. И без отпуска из полка здесь уж никак невозможно было обойтись.
– Продулся?
– Вчистую, господин полковник. Только под честное слово из-за стола и выпустили.
– Обормот ты, Сашка, – вздохнул полковник. – Ведь, поди, пулю в лоб, коли не отпущу?
– А вы отпустите, Пантелеймон Данилович, – говорю нахально. – Вам же и мороки меньше. Сами рассудите: коли офицер застрелится – расследование, инспекция, неприятности.
Пошел я тогда ва-банк: он меня на службе – по имени и я его на той же службе – тоже по имени. А что делать? Честь на карте, равная жизни честь.
– Не завидую я ни родителям твоим, Олексин, ни супруге будущей, если, конечно, сыщется какая ненормальная… – вздохнул полковник. – Скажешь там, что к врачу тебя отпустил. Ступай, горе ты полковое…
И помчал я в Северную Пальмиру тем же вечером…
19-е апреля
Не знаю, чем бы тогда дело обернулось. Может, и отцовским проклятием со всамделишным лишением наследства: он суров был настолько порою, что и сама милая матушка моя с ним совладать не могла. Вот о чем, помнится, думалось мне с горечью, когда трясся я по весенним ухабам, никакого выхода не видя. Только, на счастье мое, ямщики новгородские ушлыми были ребятками. Оглянулся на меня с облучка очередной Тараска, вцелился взглядом, будто насквозь прострелил, да вдруг и говорит:
– А что, барин, на первой станции прикажешь или лучше тебе на вторую?
– А чем, – говорю, – лучше-то? Дочка смотрителя уж больно хороша или самовар там погорячее?
– Веселее там, – говорит мой ямщичок-простачок. – Там завсегда господ много. В картишки перекидываются.
В картишки!.. Ошалел я: вот он, выход. А коли не выход, так все равно терять уж нечего. Ах, Аничка моя, помолись за своего непутевого!..
– Ко второй, Тараска!..
– Ну, залетные!..
Конечно, если бы денег и впрямь в тот момент в кармане моем не оказалось, вздохнул бы только: третий разряд – рычащий – без оных к столу игорному не садится, гонор не позволяет. Но аккурат утром сегодня на выезде из Великого Новгорода встречает меня не кто иной, как Мишка Некудыкин:
– Помолись за меня, Сашка. В добром питейном заведении.
И протягивает мне пять сотен.
– До подаяний, – говорю, – еще не докатился.
– Отдашь, когда куш сорвешь!
Нет, недаром в Наставлении об конноегерцах записано черным по белому: «Брать в конноегерцы офицеров только самого лучшего проворного и здорового состояния…»
Миновали мы с Тараской первую станцию, остановились у второй, куда как малозаметной. Вошел в избу: никого, кроме любезного смотрителя. И по масленой любезности его вижу, что мне и в самом деле уж очень обрадовались.
– Что прикажете, господин офицер? Обед, самовар?
– В тишайшую половину – бутылку рома и… сколько там рюмок сейчас?
– Рюмок?.. С вами – шесть.
– Вот шесть и подавай.
– Извольте шинель снять.
Лихорадка бьет. Снимаю саблю, как водится, а шинель запахиваю: у меня под нею пара пистолетов. Два туза на всякий случай, так сказать. И оба – козырные.
– Так печка там топится, ваше благородие.
– Вот от печки и потанцуем. Веди в тишайшую.
Проводит меня хозяин:
– Их благородие тут погреться решили.
Молча гляжу от порога, ноги очень уж старательно вытирая: тройка пройдох в партикулярной потертости, отставной майор, по виду – аматер («любитель») страстный, да молодой человек, счастье свое пытующий едва ли не впервые. Морды у пройдох шестерочные, у майора красная, у юнца – под лимон, хоть закусывай. «Липку дерут, – думаю. – Только лыко драть и лапти плесть – не для одних рук дело». Представляюсь и – сразу к столу:
– Коль уж греться с дороги, так оно лучше – за картишками. Удача кровь разгоняет.
Поначалу этакого межеумка полкового изображаю: уж и не робкий, а еще никак не игрок. Понимаю, что троица эта, лихо в карточных баталиях потертая, разноцветных бедолаг потрошит. Однако не нахрапом, без наглости, на учебной рыси, так сказать. И я пошел той же рысью, галоп свой приберегая: и не следует резвость до времени показывать, и узнать желательно манеру их неторопливую. Майор с Лимончиком от собственных карт уж и глаз не отводят, а шестерки ко мне приглядываются. И я соответственно – к ним. «Проиграть надо, – думаю. – Непременно проиграть, чтоб был резон ставочку повысить».
– Сколько в банке?
– Одна сотня двадцать.
– Стало быть, с трети и начнем, помолясь.
Не играем – дубину пилим: раз – к себе, другой – от себя. За это время масти шестерок распределяю: кто из них – пиковый, кто – трефовый, а кто – и во бубнах и рожей, и повадками.
Смотритель ром приносит, а пока разливает, банк к Бубновому переходит. Румяному такому, с маслеными глазками.
– За доброе знакомство наше, господа!
Не отказываются. У Трефового – пожилого, хитренького, хихикающего – ручки подрагивают, когда с рюмкой соприкасаются. То ли сопьется вскорости, то ли уже спился.
А я, время не тратя, банчок Бубновому навариваю. Мягонько, чтобы не спугнуть до срока: «Ах ты!.. – дескать. – Хотел же другую заломить, вот невезенье!..» Ну и так далее. Разные есть способы, и о них в нашем «Егерском наставлении» прямо говорится: «Егерь должен преодолевать все препятствия, какие только встретиться могут». Вот я и преодолеваю.
За третьей рюмкой банчок до тысячи поднял. Раскраснелись все, даже Лимончик. Он подряд два раза выиграл немного и на радостях новую бутылку потребовал. На руку мне: шестерки на рюмочки живее откликаться стали. Повздыхал, повертелся, посопел даже и… «Ну, Аничка, молись за меня…»
– Еще карту.
Аккуратно дал банкомет шестерочный трефовой масти, снизу. И рукава высоко поддернуты…
Туз пришел! Как виду не подал, сам удивляюсь.
– По банку!
Риск невелик: двадцать очков на руках. Но – против банкующего… Так, Бубновый свои картишки сразу бросил. Стало быть, знает, сколько там, у банкомета на руках… Девятнадцать у банкомета! Но я – даже не улыбнулся.
– С кем не бывает, – говорю.
Чувствую кураж, чувствую! Пошла карта. Только бы не зарваться: теперь я банк держу.
Что долго-то расписывать: удержал я тот банк. Рубликов этак под семьсот. А следующий у меня майор сорвал, чему я, прямо скажем, обрадовался: и проигрыш невелик оказался, и майору, слава богу, наконец-то счастье улыбнулось, и за бутылкой он послал на радостях своих.
Не люблю, когда отставных офицеров чина невеликого пройдохи обыгрывают. За ними семья, дети, хозяйство, а доходов – всего пенсион. Не люблю. Совестно мне всегда, даже когда не я в выигрыше оказываюсь.
Жрать было охота, кишка кишке атаку трубила. Но отказал я животу своему. Сытых кураж не любит.
…Держи кураж! Всегда держи кураж, чем бы ты ни занимался: в бою тоже свой кураж есть, и коли потерял его хоть на миг единый – быть тебе на земле. Тогда считай копыта над головой, покуда в сознании еще пребываешь. Было такое со мной, было, в Бессарабии еще, довелось считать. Слава богу, хоть свои копыта тогда надо мною проносились. А ну как вражеские считать доведется?..
Ну вот и по-крупному пошло после третьей бутылки: крапивное семя от дармовой выпивки не враз-то и оторвешь. Присасываются. Жалко мне их, которые вот так промышлять вынуждены, ей-богу, жалко при всем их гнусном ремесле. Чин – в самом подножье российской Табели о рангах, пенсии – грошовые и – не дворяне, как правило. Дети священников, солдат или вольноотпущенников: доходов никаких, а семьи – в рыдван не усадишь. Ну, ну, Сашка, кураж мягких не любит. Лучше отставного майора пожалей: опять проигрывать начал.