Я оглядывался по сторонам и со стыдом вспоминал свой давний сон: вхожу к себе во двор, а навстречу ветер деньги несет. Кружатся на ветру, мчатся на меня купюры — нежно-сиреневые, как весенний вечер, четвертаки. И сочно-зеленые полсотни, похожие на молодую тополиную листву, хрусткую и клейкую. Я хватаю эти деньги и рассовываю их по карманам, за пазуху, тороплюсь изо всех сил — ясно ведь, что сейчас этот поток иссякнет, когда еще такая благодать повторится. И жалею в своем сумасшедшем стыдном сне, что бездна этих деньжат мимо меня пролетает, пропадает на улице…
Проснулся, как в тяжелом похмелье, — с испугом за себя, а Салтыкова не проснулась, ей все еще снится наяву мой глупый сон. Сидит напротив меня в глубоком мягком кресле, запахнув поглубже красивый белый халат со строгой этикеткой «Пума», смотрит мне прямо в лицо и строго спрашивает:
— Так о чем это вы со мной поговорить-то хотели?
— Я вас о многом хотел расспросить.
— Хотеть никому не запрещено, — сурово усмехнулась она. Лицо у нее было тяжело — красивое, и существовал в нем трудноуловимый перелив, как на цветных календариках, где рисунок меняется в зависимости от освещенности и угла зрения. Вот так же ее лицо ежесекундно меняло свой возраст
— только что это была двадцатилетняя красавица девка, и вдруг безо всякого перехода смотрела на меня немолодая баба с запечатанным жестокостью сердцем.
— Так чего вам там про меня нарассказали? — спросила она равнодушно.
— А почему вы решили, что про вас должны были мне нарассказать? — поинтересовался я.
— Да городишко у нас такой, языки без костей. Им главная радость в жизни — о других посудачить, чужое бельишко перемыть…
— А вы не любите о других говорить, Клавдия Сергеевна?
— Я? — удивилась она. — Да по мне пропади они пропадом, мое какое дело. Я вообще о других говорю только то, что меня просили передать.
Она сказала это серьезно, и я понял, что это правда. Клавдия Салтыкова была непохожа на человека, тратящего время на сплетни.
Из спальни, оттолкнув неплотно прикрытую дверь, вышла маленькая кривоногая собачонка, пучеглазая, с лохматым хвостом, похожая на декоративную аквариумную рыбу. Деликатно процокав когтями по паркету, собака подошла к Салтыковой и трудно вспрыгнула к ней на колени. Клавдия потрепала ее ласково по спине и душевно поведала мне:
— Людям бы у нее поучиться не помешало. Это собачка «ши-пу», ей тыщи лет несчетные, а выжила такая мелкая тварь благодаря характеру — жадная, умная, трусливая и злая…
— А на кой вам, Клавдия Сергеевна, злая собачонка? — спросил я, вспомнив огромного Барса.
— Так это она с чужими злая, а со мной она ласковая. — Салтыкова сбросила ее с колен, и собачонка, отряхнувшись, покосилась на меня своими выпученными коричнево-кровавыми глазами и недовольно зарычала густым нутряным хрипом.
Салтыкова встала и пошла на кухню, а я принялся рассматривать небольшую картину в старой раме, висевшую на стене над сервантом. Хозяйка принесла кувшин и два стакана, налила в них сок, и стекло мигом вспотело холодной испариной.
Перехватив мой взгляд, Клавдия заметила:
— Это хорошая картина. «Деревенский праздник» называется. Художник Кустодоев. Слыхали небось?
— Кустодиев? — удивился я
— Может, Кустодиев. Вроде бабка эта говорила — Кустодоев. В прошлом году у старухи тут одной купила. Из «бывших» бабка. Сохранились у ней кой-какие вещички.
Зазвонил телефон. Салтыкова сняла трубку, недовольно ответила:
— Слушаю… Ну, я. Я, говорю… И что?.. Нет.. Ничем тебе помочь не могу… Не могу… У меня и так проверка за проверкой… Не знаю… — Она неожиданно усмехнулась, сказала зло — весело: — А у меня и сейчас такой проверяющий сидит… Да, дома, а, что такого — у меня время безразмерное, как гэдээровские колготки… Да ладно тебе!.. Если можешь — прости, а не можешь — не надо… Пока…
Бросила на рычаг трубку, походя ткнула кнопку выключателя телевизора, и в комнату влетел с экрана дельтаплан — лохматый стройный парень, гибкий и нежный, высоким страстным голосом пел о любви к своему дельтаплану, с которым они где-то под облаками летают.
Салтыкова сердито хмыкнула:
— Вот, елки — палки, времена настали — жены мужей кормят, мужики поют бабьими голосами. Странные дела… Так чего вы хотели спросить?
— Я знаю, что у вас были с покойным Николаем Ивановичем Коростылевым неважные отношения. Вот я и хотел у вас выяснить — почему?
Она выключила телевизор, нажала на крышку блестящей сигаретницы, стоящей посреди журнального столика рядом с большой хрустальной пепельницей, ловко ухватила выскочившую сигарету, чиркнула не спеша зажигалкой, затянулась со вкусом, щуря левый глаз от тоненькой струйки дыма, и я обратил внимание на то, какие у нее маленькие руки — короткие пухлые пальчики с длинными полированными ногтями. Странно было видеть у такой крупной женщины эти жирные когтистые лапки.
— Я вам все охотно расскажу, но перед тем, как ответить на все ваши вопросы, хотела бы и вам задать всего один…
— Прошу вас.
— А вы кто такой? Вы откуда взялись?
— Взялся я из Москвы, сюда приехал на похороны своего старого учителя, зовут меня Станислав Павлович Тихонов, работаю я в Московском уголовном розыске, по званию я майор милиции. И все это вы, Клавдия Сергеевна, прекрасно знаете…
— Это-то я все знаю, — махнула она рукой. — Неведомо мне только — в каком вы-то значении здесь сидите и вопросы мне задаете? У вас задание есть? Или самоуправничаете?
Молодец, Клавдия Сергеевна! Бой — баба. Большую жизнь прожила в торговле. Я засмеялся и ответил.
— У меня есть задание. Я его сам себе дал. Самоуправно…
— Да — а? — зловеще протянула Клавдия. — Очень интересно! Думаю, что правильно будет к вам письмо официальное на работу прислать — начальству вашему и в парторганизацию! Пусть они поинтересуются, как вы тут своими правами и красной книжечкой фигурируете, выгораживаете дружков своих. Или родственников, точно не знаю.
Я жалобно перебил ее:
— Окститесь, Клавдия Сергеевна! Мой дружок и родственник, которого я выгораживаю, на кладбище лежит. Поздно мне его выгораживать…
— Его-то поздно, а меня срамить — по городу ходить с вопросами — не поздно! Я-то еще не померла! Да вам меня не очернить — меня здесь знают, слава богу, не один год! Я завтра вам такое письмо организую и от властей, и от городской общественности. Вам разобъяснят, как себе самому давать задания по личным делам на государственной службе…
Ну, что же, пожалуй, пора дать этой зарвавшейся девушке укорот, она и так далековато забралась от сознания своей безнаказанности.
Усмехнулся и сказал ласково:
— Мне кажется, что у вас, Клавдия Сергеевна, это становится хобби — загружать работой службы Министерства связи…
Она побледнела, желваки на щеках зачугунели:
— Вы, что хотите этим сказать?
— Что вы ошибочно полагаете, будто мои расспросы — это мое частное дело. Мне кажется, что оно уже стало и вашим делом, а поскольку вы со мной говорить не желаете, то завтра я пойду к городскому прокурору, и завтра же, кстати, возвращается начальник управления внутренних дел. Вызовут вас официальной повесткой и будут допрашивать. Вы меня понимаете — допрашивать, а не разговаривать…
— О чем же это вы хотите меня допрашивать, интересно знать? — подбоченилась Салтыкова.
— Обо всем, что вы можете знать по поводу такого из ряда вон выходящего случая. О несчастье, взволновавшем весь город! Каждый честный человек, которому хоть крупица малая известна, должен был бы не «права качать», а постараться помочь разобраться со всей этой печальной историей.
— Так, по-вашему, выходит, что я не честный человек? — с вызовом спросила она.
— Я ничего подобного не говорил, — твердо отрезал я. — Я пришел к вам за ответом на несколько вопросов, а вы решили меня пугануть. Вы напрягитесь, подумайте маленько — вам ли меня стращать?
— Ну, и вы меня не напугаете, — поехала она потихоньку на попятную.