— Сухов, поверьте честное слово, мне нелегко рассуждать. Мне очень трудно, что-нибудь вразумительное рассудить здесь. Туман, разговоры, подозрения где правда, где домыслы, где верная отгадка, где пустые сплетни — мне трудно с этим разобраться, но я не уеду отсюда завтра. Я не уеду до тех пор, пока вы не привяжете к своей судьбе лопнувшую нить жизни Коростылева. И не найду того кто оборвал ее.
Он молча смотрел на свою испорченную электрическую машину потом резко повернулся ко мне.
— А вы подозреваете Вихоть?
— Не очень. Вряд ли она впрямую с этим связана. Но мне кажется, что знает она гораздо больше чем говорит. Кстати, что это за история с судом родителей Насти Салтыковой? Вы ведь хорошо знаете отца.
— Да мы с ним соседи. Приятельствуем вместе, на рыбалку ездим. У него мотоцикл «Юпитер». Я с ним познакомился уже после этого злополучного суда. Он вчинил иск о передаче ему на воспитание их дочки, Насти этой самой, а бывшая жена, конечно, легко выиграла суд, и девочка осталась с ней…
— Чем Салтыков мотивировал иск?
— Что мать торгашка и в доме у ребенка создан торгашеский грязный дух. Костя Салтыков — простой парень, замечательный слесарь, хороший, чистый человек, а мать там клопица наливная и девку портит. Костя был уверен, что суд в его пользу решит, тем более, что его поддерживал такой человек, как Коростылев.
— А девочка-то сама с кем хотела жить?
— Так в том и дело — Костя подал заявление в суд, поскольку девчонка сказала ему, что уходит от матери к нему, а на суде она вдруг заявила, что снова перерешила и будет жить с матерью, а потом своим же одноклассницам рассказала, что мать ей накануне суда югославскую дубленку, подарила и достала путевку в «Артек»…
— Из-за этого девчонка передумала?
— Наверное… Коростылев ведь и бился тогда против жены Салтыкова, объясняя, что она воспитывает в девочке лживость, вероломство, лицемерие… Он говорил, что слово «вероломство» происходит от слома веры в человеческие добродетели…
— А Вихоть поддерживала Салтыкову?
— Конечно! Они старинные подруги.
— Н-да, занятно… Скажите, Сухов, а вы тоже считаете, что Салтыкова плохо воспитывает девочку?
— Естественно! Она ведь не говорит ей: делай плохо, ври, жульничай. Мать подает ей пример своим поведением, воспитывает девчонку собственной жизнью…
— А кем Салтыкова работает?
— О, она человек большой! Кормилица всеобщая! Директор Дома торговли… Всемогущая баба…
— И, что же она может, эта всемогущая Салтыкова?
— Все! Люди хотят получше одеться, вкуснее пожрать, и, пока будет существовать категория товаров повышенного спроса под названием дефицит, Салтыкова может все: большую квартиру вне очереди, санаторий только в Сочи, машину для любовника, дочку — двоечницу — в московский институт… Все готовы отплатить за ее расположение и внимание…
— Все? — усомнился я. — Разве Коростылев доставал у Салтыковой вкусную жратву? Или, может быть, фирменные шмотки брал?
— Коростылев! Он человек особый был! Он за неделю до смерти сказал мне: «Меня, Алешка, сильно огорчает, что люди забыли и обезобразили слово „приличный“. Я тогда еще удивился…
— А, что он имел в виду?
— То, что употребляют это слово в смысле «подходящий», «приемлемый», а Коростылев считал, что приличия — это то, что ПРИ ЛИЦЕ человеческом достойно быть. Вот он и не любил Салтыкову, неприличным человеком полагал ее…
— Да, это на него похоже. И, наверное, не скрывал от нее?
— Нет, не скрывал. И боялся, чтобы энергия предубеждения против матери не излилась на дочь. Нервничал из-за этого.
— А в чем можно было усмотреть предубеждение против девочки?
— Коростылев твердо решил выставить ей двойку по русскому языку за год. Не аттестовывать перед выпускными экзаменами…
— Так-так-так..
— Он собирался поставить этот вопрос на педсовете на прошлой неделе — итоговый педсовет за год, но не успел. Умер.
— Директор, конечно, знал?
— Знал. Знала Вихоть, еще несколько человек были в курсе дела…
Оюшминальд Андреевич Бутов занимал маленький неуютный кабинет, а может быть, он только казался маленьким, как вся мебель в нем — хрупкой и хилой, поскольку весь объем комнаты заполнялся обильным телом директора.
Но ощущения величавой значительности эта масса не создавала. По-прежнему казалось, что огромного младшеклассника поймали за курением папиросок из потертого кожаного портсигарчика и в ожидании наказания усадили за директорский стол. Он томился, терпеливо готовясь к предстоящим взысканиям.
— Оюшминальд Андреич, так вы уж мне поясните насчет педсовета, — подгонял я его ровно, но неотступно. — Когда он состоялся?
— В прошлую пятницу.
— А Коростылев умер в четверг…
— Не понимаю, какая тут связь может быть, — запыхтел Бутов и, как преследуемый пароход, попытался скрыться за дымовой завесой папиросы, печально блеснули затуманенные иллюминаторы его очков в сизой полосе.
— Возможно, что никакой, я просто выстраиваю хронологическую цепь событий, — сказал я не спеша. — А что, допустил педсовет до экзаменов Настю Салтыкову? Выставили ей тройку по русскому?
— Да, мы допустили ее до экзаменов, — шумно задышал Бутов, капельки пота выступили у него на лбу — Настя, конечно, слабая девочка — но ведь мы должны учитывать все факторы… И в семье не слишком благополучно… И способности не ахти какие… И, чего лукавить, для школы это был бы сильный прокол… Существуют, никуда не денешься, и учетные показатели, и репутация школьная…
— Ну, и не будем с вами сбрасывать со счетов такой фактор, как мама Салтыковой — человек в городе не последний,
— заметил я серьезно.
И Бутов легко согласился:
— Да, и мама Салтыковой. Если бы мы не допустили Настю к экзаменам, нас бы мамаша до смерти затаскала по инстанциям…
Я надеялся, что он еще, что-то скажет, но Бутов круто замолчал. Через растворенную в коридор дверь доносились до нас гулкие ребячьи голоса, перекатывающиеся эхом по пустой школе. Оюшминальд страдальчески морщил лицо. Я почему-то подумал, что он должен хорошо играть в шахматы — с деревянными фигурками ему проще взаимодействовать, клетчатая доска должна дарить ему свободу уединения, радостное ощущение самостоятельности.
— Вы знаете, что такое гамбит?
— Да, — растерялся он. — Шахматная комбинация. А что?
— По-итальянски «гамбит» значит «подножка»…
— Не понял… — покачал он головой, огромной мясной башкой затюканного житейскими проблемами мыслителя.
— Телеграмма, которая была прислана Коростылеву, — это гамбит. Возможно.
— Почему вы так думаете? — испугался и удивился одновременно Бутов.
— Давайте вспомним вместе кое-что…
— Давайте, — покорно согласился он.
— Ну-ка, вспоминайте, что вам сказал Коростылев на прошлой неделе, когда сообщил о своем решении не аттестовывать Настю Салтыкову… Только вспоминайте, пожалуйста, подробно. Все вспоминайте…
— Я постараюсь… Это был долгий, сумбурный разговор… Как я понял, решение Николая Иваныча было принципиальным… Он говорил, что никогда не сделал бы этого, если бы девочка собиралась стать парикмахером, продавцом или стюардессой, но она собиралась поступать в педагогический институт.
— В педагогический? — пришла пора удивиться мне.
— Да, так сказал Николай Иваныч… И я думаю, что это правда. Мол, Настя Салтыкова хвасталась перед одноклассницами, что ей приготовлено место в пединституте, что якобы мать уже обо всем договорилась… а самой Насте наплевать, где учиться, важно получить диплом…
— И, что по этому поводу говорил вам Коростылев?
— Он считал, что если мы это допустим, то совершим геометрически множащийся аморальный поступок…
Я перебил Бутова:
— Коростылев вам наверняка сказал, что нельзя демонстрировать детям, как жульничеством, трусостью и корыстью, молчаливым согласием равнодушных можно расхватывать удобные места в жизни…
Оюшминальд кивнул:
— Да, Николай Иваныч повторял все время, что русский язык и написанная на нем литература — это мировоззрение народа и он не поставит Насте за это убогое знание, за искривленное уродливое мировоззрение оценку «удовлетворительно», ибо оно никого не может удовлетворить.