— Но ведь, по нашим расчетам, он не мог быть той ночью в квартире Полякова? — обескураженно спросил я Халецкого. — У него ведь железное алиби!
— Мы стоим перед альтернативой, — спокойно улыбнулся Ха-лецкий, — или надо признать, что факты сильнее наших расчетов — дактилоскопия не ошибается. Или…
— Что «или»? — спросил я, мне было не до смешков.
— Или он был там накануне кражи, — пожал плечами Халец-кий. — Следы свеженькие совсем…
— Зачем? — спросила Лаврова. — Если он передал вору ключи, ему там делать нечего было…
— Резонно, — согласился Халецкий. — Но если рассуждать по академической логике, он ведь мог вора проводить в квартиру накануне — оглядеться, посмотреть, где что лежит, разобраться вместе с ним в планировке квартиры… Разведка на войне — дело не последнее.
— Нет, — не согласился я. — Насколько я знаю воровскую психологию, это слишком сложно — разведка, подготовка. Если бы они вдвоем попали в пустую квартиру — очистили бы ее как миленькие и смылись…
— Оставив на глазах у розыска Обольникова в ключами от квартиры и безо всякого алиби? — саркастически спросил Халецкий.
— Хорошо, объясните тогда, зачем приходил слесарь? Ведь у Обольникова были ключи? — спросила Лаврова. — Вряд ли этому пьянчуге отводилась роль больше, чем наводчика!
Халецкий потрогал дужку очков и сказал:
— Леночка, вы спрашиваете меня так, будто я присутствовал при их сговоре, а теперь по рассеянности все забыл… Я только рассматриваю вместе с вами возможные варианты.
— Если они накануне осмотрели квартиру, то какой смысл был отправлять телеграмму? — подумал я вслух. Халецкий резко повернулся ко мне:
— А вы тоже думаете, что это пробный камень?
— Не знаю, — развел я руками, — не могу придумать другого объяснения. Поляков ни в какой связи не может вспомнить фамилию Таратута.
— Давайте вместе поедем к Обольникову, — предложила мне Лаврова.
Обольников завтракал. Мы стояли у дверей больничной столовой и смотрели на него, а он, ничего не замечая вокруг, ел. С какой-то болезненной остротой я вдруг уловил в нем сходство с жрущей добычу крысой — он наклонял низко к столу длинный костистый нос, и при каждом глотке будто нырял в тарелку, на горле прыгал костяной мячик кадыка, а нос контроллером проходил по окружности тарелки, будто принюхивался, проверяя — все ли на месте, не упер ли кто чего из тарелки, пока он глотал предыдущий кусок. И все время шевелились на голове уши, и я только сейчас заметил, как не соответствуют всей его хрящеватой голове уши — кругленькие, мясистые, заросшие рыжим пухом.
Лаврова повернулась ко мне:
— Старый доктор Чезаре Ломброзо с ходу дал бы ему пожизненную превентивку… Я ухмыльнулся:
— К счастью, у нас нет превентивного заключения, а идеи доктора Чезаре не в ходу.
— А может быть, применительно к Обольникову это и не такое уж счастье?
— Не-а, — покачал я головой. — Я этих теорий вообще опасаюсь. По секрету могу сообщить: мне ребята из научно-технического отдела в два счета доказали, что я сам классический ломброзианский тип грабителя с садистскими наклонностями.
Обольников закончил завтрак, корочкой хлеба вытер тарелку и, быстро прожевав, сказал няне:
— Так на обед не забудьте мне суп мясной, а то снова дадите рыбу. А мне сейчас организм укреплять надо. Аппетит, слава богу, хороший начался, — и, повернувшись к дверям, увидел нас.
Одернул серый халат, расправил пояс-веревку и быстро, мелко зашагал к нам, и протягивал он руки ко мне, будто сынок его отпуск из армии получил и примчался срочно на самолетах, поездах и пароходах из-за тридевяти земель проведать заболевшего родного папку.
От неожиданности я тоже протянул ему руку, и со стороны мы выглядели, наверное, очень умилительно. Только поцелуев не было. Я выдернул руку из его влажной, горячей ладошки и с удивлением подумал о том, как же он мог всю семью много лет лупить такими маленькими слабыми ладошками. А он приговаривал:
— Ну, слава богу, хоть знакомое лицо увидал, а то никто сюда ко мне и глаз не кажет, а человек-то, он ведь в обществе нуждается, ему бы со знакомым о близких делах поговорить, вестью приятной согреть изъязвленную тяготами да горечами душу. А родные-то мои, женушка дорогая да доченька, паскуда, оговорщица родителя своего, и не приходят ко мне, передачку не дадут — отца своего порадовать чем-либо вкусным, потому что здесь еда-то известно какая — больница, да нянечки, да сестрички-ласточки, и доктор дежурный тоже не прочь — все норовят из больничного котла унести чего-нибудь для себя, своровать себе на еду, а больному-то человеку питание нужно усиленное. Это не по вашей части, товарищ инспектор, проверять — как здесь хищают из корма больных людей? Много бы интересного для себя обнаружили… Да вам, правда, недосуг, скрыпача обворовали — с его бебехами у вас сейчас морока. А здесь люди тихие, сирые, они потерпят, бедные люди — они вообще к терпежу привычнее, и мало им надо сейчас. Это только те, кто богаче, те и жаднее. Скрыпач-то из-за барахла своего шум до небес, наверное, поднял. Их брат вообще до имущества и денег ох как лют! Человека живого не пожалеют за грош… А дама, простите, женой вам доводится?
Лаврова смотрела на него с изумлением. По-моему, она просто потеряла дар речи. Я-то к его фокусам уже привык несколько. Я посмотрел на желтое пятнышко яичницы, застрявшее в углу рта, водяные, налитые злобой глаза, прыгающий жестяной нос и мягко сказал:
— Да, женой. В прошлый раз, Сергей Семенович, вы вызвали в моей душе такое сочувствие, что мы решили навещать вас вместе, семейно. Она мне даже пообещала, если вы понравитесь ей, забрать вас отсюда и усыновить. Вернуть вам незаслуженно утерянное тепло семейного очага, так сказать…
И я услышал, как радостно, весело захохотал, ликующими воплями заголосил во мне мой Минотавр. Но мне было наплевать на это, потому что в сравнении с Минотавром Обольникова мой был сущим щенком. Обольникова же его чудовище уже сожрало полностью. И сухая жаркая злость целиком овладела мной.
— Как, Лена, нравится? Подойдет вам такой воспитанник? Вы его возьмете или оставите пока здесь?
Мы все еще стояли в коридоре, и мимо нас неслышно сновали в мягких шлепанцах, как большие беззубые мыши, тихие больные в серых халатах. Лаврова сказала:
— Я думаю, его надо обязательно взять. Идемте в канцелярию…
Обольников будто очнулся из мгновенного забытья и заговорил быстро, сбивающимся бормочущим шепотом:
— Не надо… не надо меня брать отсюда… я ничего не сделал… не воровал я… меня не надо… не надо меня в тюрьму… не брал я… ничего ведь мне и не надо…
И вдруг в голос, пронзительно-тонко, в тоске и ужасе заверещал:
— Не трогайте меня!.. Я не вор!.. Я ничего не сделал! Я не хочу в тюрьму!..
Он упал на колени, и к нам с разных концов коридора уже бежали санитарки и больные, а он кричал, быстро отползая от нас на коленях:
— Помилосердствуйте!.. Не хочу в тюрьму!.. Мне там нечего делать…
Я остолбенел и вдруг услышал голос Лавровой: негромкий, спокойный, но прозвучал он так, будто разрезал весь гам в коридоре ножом:
— Встать! Встать, я сказала! — И все вокруг замерли, как в немой сцене у Н. В. Гоголя.
Лаврова подошла к Обольникову и сказала совсем тихо:
— Если вы не прекратите сейчас же это безобразие, я вас действительно арестую. Встать!
Минотавр Ооольникова был похож сейчас на грязного избитого пса. Дрожа и всхлипывая, Обольников бормотал:
— Честью клянусь, не воровал я ничего…
Тяжелая железная дверь захлопнулась за нами, и мы пошли по улице Радио к Разгуляю. Осень все-таки, наверное, забыла, что ее время на исходе, и день был ласково-солнечный, тихий, теплый. Лаврова наколола на острие своего длинного элегантного зонтика опавший лист и сказала:
— Дожди зарядят скоро…
— Наверное.
— Не люблю я осень…
— А я — ничего, мне осень подходит.
— У нас с вами вообще вкусы противоположные.
— Это не страшно, — сказал я. — Поскольку противоречия наши не антагонистические, мы охватываем больший диапазон мира.