«Дорогая матушка!
Не тревожьтесь, что я ушла. Я нахожусь в безопасном месте с человеком, который очень меня любит. Я жалею вас, но иначе не могло быть. Любовь — такая мудреная вещь и овладевает человеком совсем неожиданно. Не думайте, что я стыжусь, я горжусь своей любовью, и вы не должны очень беспокоиться обо мне. Я очень, очень счастлива. (Последние слова густо подчеркнуты.)
Сердечный привет отцу и Пус.
Ваша любящая Нетти».
Странный документ! Теперь я вижу всю его детскую простоту, но тогда я читал его с мукой подавленного бешенства. Оно погрузило меня в бездонный позор, мне казалось, что я буду покрыт бесчестием, если не отомщу. Я стоял, смотрел на эти круглые, прямые буквы и не мог ни заговорить, ни пошевельнуться. Наконец я украдкой взглянул на Стюарта.
Он держал конверт в своих заскорузлых пальцах и смотрел на почтовую марку.
— Неизвестно даже, где она, — сказал он со вздохом, переворачивая конверт, и опустил руку. — Тяжело нам, Вилли. Жила она тут; не на что ей было жаловаться; все ее баловали. Даже по хозяйству никакой работы ей не давали. И вот она ушла, покинула нас, как птица, у которой выросли крылья. Не доверяла нам, вот что мне всего больнее. Кинулась очертя голову… Да, что-то с ней будет?..
— А с ним что будет?
Он покачал головой в знак того, что это уж совсем не его ума дело.
— Вы поедете за ней, — сказал я спокойно и решительно, — вы заставите его жениться на ней.
— Куда я поеду, — спросил он, беспомощно протягивая мне конверт, — и что я могу сделать?.. Если бы я даже и знал куда… Как же я могу оставить сад?
— Господи, — вскричал я, — нельзя оставить сад! Дело идет о вашей чести! Если бы она была моей дочерью… если бы она была моей дочерью… да я бы весь мир разнес на куски…
Я задохнулся.
— Неужели вы намерены снести это?
— Что же я могу сделать?
— Заставить его жениться! Отхлестать его кнутом! Отхлестать, как собаку, говорю я. Я бы его задушил!
Он тихонько почесал свою волосатую щеку, открыл рот и покачал головой. Потом невыносимым тоном тупого житейского благоразумия сказал:
— Нашему брату, Вилли, так поступать не полагается.
Я был в ярости. У меня даже появилось дикое желание ударить его по лицу. Раз в детстве я нашел птицу, всю истерзанную какой-то кошкой, и вне себя от невыносимой жалости и ужаса я убил птицу. То же чувство охватило меня теперь, когда эта позорно приниженная душа пресмыкалась передо мною в грязи. Потом я совершенно перестал принимать его в расчет.
— Можно посмотреть? — спросил я.
Он неохотно протянул мне конверт.
— Вот видишь, — сказал он, ткнув своим загрубевшим пальцем, — э-п-э-м. Что тут разберешь?
Я взял конверт. На почтовую марку в то время накладывался обыкновенный круглый штемпель с названием места отправления и числом. Но здесь либо нажим был слишком слаб, или мало было краски на печати, но оттиснулась только половина букв: «Шэп-м» и ниже очень смутно «заказное».
Меня точно озарило, и я тотчас же угадал название Шэпхембери. Самые пробелы помогли мне прочесть, или, быть может, на них остались слабые очертания букв или хоть намеки на них. Я знал, что это место находится где-то на восточном берегу, в Норфолке или Суффолке.
— Да ведь это… — воскликнул я и осекся.
Зачем ему знать?
Старый Стюарт быстро поднял на меня глаза и почти со страхом взглянул мне в лицо.
— Уж не разобрал ли ты названия? — спросил он.
«Шэпхембери — только бы не забыть», — подумал я.
— Неужели разобрал? — настаивал он.
Я отдал ему конверт.
— Мне сначала показалось, что это Гемптон.
— Гемптон, — повторил он, вертя в руках конверт. — Гемптон. Где же тут Гемптон? Нет, Вилли, ты еще хуже меня разбираешь.
Он вложил письмо обратно в конверт и выпрямился, чтобы вновь спрятать его в боковой карман.
Рисковать было нельзя. Я вынул из кармана огрызок карандаша, отвернулся и быстро записал «Шэпхембери» на моей протертой и довольно грязной манжете.
— Ну что ж, — сказал я с видом человека, не сделавшего ничего особенного, и обратился к Стюарту с каким-то замечанием — уж не помню с каким, — но не успел его договорить.
К дверям теплицы кто-то подошел.
Это была старая миссис Веррол.
Не знаю, смогу ли я дать вам о ней ясное представление. Это была маленькая пожилая особа с необычайно светлыми льняными волосами и с выражением достоинства на остроносом лице. Она была очень богато одета. Я бы хотел, чтобы слова «богато одета» были подчеркнуты или напечатаны затейливым, староанглийским или, пожалуй, даже готическим шрифтом. Никто на свете не одевается теперь так богато, как она; никто — ни молодой, ни старый — не позволит себе такой некричащей и в то же время претенциозной роскоши. В фасоне ее платья не было ничего необычного, не было в нем и никакой особенной красоты или богатства красок. Господствующими цветами были черный или коричневый, и все богатство костюма заключалось в чрезвычайной дороговизне материала, из которого он был сшит. Она предпочитала шелковую парчу с очень пышным узором, дорогие черные кружева на шелку молочного или пурпурного цвета, сложные нашивки из полосок бархата; зимой она носила редкие меха. Ее перчатки были безукоризненны; изысканно-простая золотая цепочка, нитка жемчуга, множество браслетов довершали убранство этой маленькой женщины. Чувствовалось, что малейшая подробность ее костюма стоит дороже, чем весь гардероб дюжины таких девушек, как Нетти. Ее шляпа отличалась той простотой, которая стоит дороже драгоценных камней. Богатство — вот первый отличительный признак старой дамы, чистота — второй. Вы невольно чувствовали, что старая миссис Веррол необычайно чисто вымыта. Если бы мою милую, бедную, старую мать целый месяц кипятили в соде, то и тогда она не выглядела бы такой чистой, как неизменно выглядела миссис Веррол. Кроме того, все ее существо излучало третий отличительный признак — твердая, как скала, уверенность в почтительном подчинении ей всего мира.
В этот день она казалась бледной и утомленной, но такой же самоуверенной, как обычно. Мне было ясно, что она пришла допросить Стюарта относительно взрыва страсти, перебросившего мост над пропастью, разделяющей их семейства.
Но я, кажется, снова пишу на языке, незнакомом младшему поколению моих читателей. Зная мир лишь после Великой Перемены, они не поймут моего рассказа. И в этом случае я не могу, как в других, сослаться в подтверждение своих слов на старые газеты; об этих вещах никто не писал, так как все их понимали и все относились к ним определенным образом. Здесь, в Англии, да и в Америке, как, впрочем, и во всем мире, человечество делилось на две основных группы: на обеспеченных и необеспеченных. Собственно, знати ни в одной из этих стран не было, а считать за таковую английских пэров значило заблуждаться, — ни закон, ни обычай не устанавливал фамильного благородства; не было также в этих странах такой категории «неимущего дворянства», какая была, например, в России. Пэрство было наследственной собственностью, переходившей вместе с фамильной землей только к старшему сыну семьи; и выражения «Noblesse oblige»[3] оно никогда не оправдывало. Все остальные принадлежали к простонародью — таковой была вся Америка. Но вследствие частной собственности на землю, возникшей в Англии, благодаря пренебрежению феодальными обязанностями, а в Америке благодаря полному отсутствию политического предвидения, большие имущества искусственно скопились и удерживались в руках небольшого меньшинства, к которому поневоле попадало в залог всякое новое общественное или частное предприятие. Это меньшинство объединяли не традиции заслуг или благородства, а естественная тяга друг к другу людей, имеющих общие интересы и ведущих одинаково широкий образ жизни. Определенных границ у этого класса не было; сильные индивидуальности из рядов необеспеченных проталкивались в ряды обеспеченных, пользуясь для этого в большинстве случаев отчаянными и часто сомнительными средствами, а сыновья и дочери обеспеченных, вступив в брак с необеспеченными, промотав свое имущество или предавшись отвратительным порокам, впадали в нужду, в которой жило остальное население. Это население не имело земли и приобретало законное право на существование, лишь работая прямо или косвенно на обеспеченных. И такова была ограниченность и узость нашего мышления, такой глубокий эгоизм душил все чувства накануне последних дней, что очень немногие из обеспеченных способны были усомниться в том, что естественный, единственно мыслимый порядок вещей — это именно тот, который тогда существовал.