Он огляделся по сторонам.
— Да, здесь может показаться, что ничего, кроме вермута с сельтерской да завтрака и на свете нет!
На его лице появилось выражение крайней усталости.
— Я отдыхаю, — проговорил он. — Да. Но рано или поздно мне придется вернуться все к тому же. Мне бы хотелось еще немножко поговорить с вами. Если, конечно, вы ничего не имеете против. В вас есть, если можно так выразиться, какое-то ободряющее отсутствие воображения. Вы как чистый лист бумаги!
Я готов был слушать его дальше. Мне и в голову не приходило, что эти россказни могут потревожить мой сон. Я люблю видеть сны по утрам, перед тем как проснуться. Люблю предаваться мечтам и фантазиям. В такие минуты чувствуешь себя в безопасности. Иной раз проберет дрожь, но настоящего страха нет. Рассказы о невероятном я люблю именно потому, что они невероятны. С тех пор как я в детстве открыл Эдгара Аллана По, у меня появился вкус к жуткому и таинственному, и я, несмотря на сопротивление тетушки — она буквально в ярость приходит при одном намеке на возможность чего-нибудь необычайного или незаурядного, — потихоньку зачитывался его произведениями. Моя тетушка совершенно лишена воображения, а для меня воображение стало ручным зверьком, с которым я любил играть. Я не думал, что он может когда-нибудь серьезно оцарапать меня; этот котенок знает меру. Впрочем, сейчас я уже не так уверен в этом. Но как приятно было спокойно сидеть в безопасности под ярким солнцем Нормандии и слушать рассказы о болотах, над которыми витал ужас.
— Продолжайте, сэр, прошу вас, — сказал я. — Продолжайте!
— Итак, — снова заговорил доктор Финчэттон, — я решил бороться всеми средствами, какие только допускало мое воспитание и звание врача. Виски и произнесенная мной вызывающая речь, — хотя я произнес ее не столько в действительности, сколько в воображении, — принесли мне пользу. В ту ночь я впервые за много недель забылся крепким сном и наутро почувствовал себя настолько освеженным, что мог обдумать свое положение. Как медик я, естественно, должен был предположить, что эта повальная эпидемия страха и галлюцинаций, охватившая целую округу, вызвана каким-нибудь вирусом, находящимся в воздухе, в воде или в почве. Я решил пить только кипяченую воду и не есть ничего сырого. Но все же я склонен был допустить, что эти явления могут быть вызваны чем-нибудь не столь материальным. Я не могу назвать себя убежденным материалистом. Я готов был поверить и в чисто психологическую инфекцию, но, разумеется, не в Каиновых сынов, о которых говорил викарий. На другое утро я решил наведаться к стороннику «высокой церкви» в Марш Хэверинге, преподобному Мортоверу, которого так ненавидел викарий; мне было интересно узнать, что он скажет по этому поводу.
Но вскоре я убедился, что этот молодой человек так же безумен, как и его коллега, склонный к кальвинизму. Если старик во всем винил науку, раскопки и католицизм, то этот молодой человек поносил реформацию и горячо распространялся о пуританских гонениях на ведьм в шестнадцатом веке. Он без колебаний заявил мне, что от нас отступились ангелы-хранители и на землю вернулся дьявол. Нас тревожит вовсе не дух Каина и его грешных сынов: мы одержимы дьяволом. Мы должны восстановить единство христианства и изгнать дьявола.
Это был очень бледный, гладко выбритый молодой человек с тонкими чертами лица и горящими черными глазами, говорил он высоким тенором. Он почти не жестикулировал и только крепко стискивал свои худые руки. Будь он не англиканским священником, а католиком, его обязательно сделали бы миссионером. Он владел красноречием, необходимым миссионеру. Он сидел передо мной в своей сутане, глядя куда-то в пустоту поверх моей головы, и излагал свой план изгнания дьявола из болот.
Я чувствовал, что он воображает медленные, длинные процессии, идущие по извилистым болотным тропинкам, шествия с хоругвями и ризами, в церковных облачениях, хоры мальчиков, курящиеся кадила, священники, окропляющие топи святой водой. Я представил себе, как старый викарий, увидев все это из окна своего грязного кабинета, с хриплым криком выбегает из дома и во взгляде его жажда крови.
— Но ведь найдутся люди, которые этому воспротивятся? — заметил я.
В тот же миг мистер Мортовер преобразился. Он встал и простер руку, похожую на когтистую орлиную лапу.
— Мы сломим сопротивление, — произнес он, и в этот миг я понял, почему убивают людей в Белфасте, Ливерпуле и Испании.
Слова доктора показались мне странными. Я перебил его:
— Но, доктор Финчэттон, какое отношение имеют к Каинову болоту Белфаст, Ливерпуль и Испания?
Он замолчал, посмотрел на меня с каким-то странным выражением, не то упрямства, не то подозрительности.
— Я говорил о Каиновом болоте, — сказал он, подумав.
— Так при чем же тут Белфаст и Испания?
— Ни при чем. Я упомянул о них просто к слову… Или нет, позвольте! Позвольте! Я думал о фанатизме. У обоих этих людей — у викария и у пастора — были свои убеждения, да! Убеждения, несомненно, возвышенные и благородные. Но в действительности-то им хотелось драться. Им хотелось вцепиться друг Другу в глотку. Вот как подействовал на них болотный яд! Не вера волновала их, а страх. Они чувствовали потребность кричать и приводить друг друга в ярость…
Ну, я испытывал те же чувства. Отчего я орал и бредил накануне ночью на своем крыльце возле болота? И потрясал кулаками?
Он вопросительно посмотрел на меня, как будто ждал ответа.
— У греков было слово для обозначения этого состояния, — сказал он. — Паника. Эндемическая[2] паника — вот заразное начало болот!
— Может быть, это название и подходит, — заметил я, — но разве оно объясняет что-нибудь?
— Видите ли, — продолжал доктор Финчэттон, — к этому времени мной самим овладел панический страх. Я почувствовал, что должен действовать, и как можно скорей. Если я не изгоню дух болота сейчас же, он овладеет мною! Я не выдержу. Нужно принять решительные меры. Так как у меня не было в то время никаких срочных дел, я решил сбежать на полдня из своей приемной и съездить в Истфок, в музей. Я думал, что мне будет полезно посмотреть на кости мамонта, которые под влиянием викария начали уже превращаться в Моем воображении в человеческие; может быть, мне удастся поговорить с хранителем музея, я слышал, что это незаурядный археолог.
Хранитель оказался приятным человеком небольшого роста, в очках, с широким приветливым бритым лицом. Но в нем была какая-то настороженность. Это была настороженность хорошего фотографа или портретиста — единственная неприятная его черта. Я чувствовал, что стоит мне отвернуться, как он изучает меня…
Я проявил большой интерес к кремневым орудиям, которые во множестве были найдены в невысоких холмах над болотами, и к ископаемым человеческим останкам. Хранитель любил свое дело и был не прочь поговорить с неглупым человеком. Он принялся рассказывать мне историю этой округи.
— Вероятно, здешние места были обитаемы уже тысячи лет назад, — заметил я.
— Сотни тысяч, — поправил он меня. — Тут жили неандертальцы и… Но позвольте показать вам нашу гордость!
Он подвел меня к запертому стеклянному шкафу, и я увидел массивный череп с низко нависшими надбровными дугами, который, казалось, хмуро глядел на меня пустыми глазницами. Рядом лежала нижняя челюсть. Это грязно-рыжее, как ржавое железо, сокровище представляло собой, по словам хранителя, самый совершенный в мире экземпляр. Череп был почти в полной сохранности. Он уже помог разрешить множество спорных вопросов, возникших из-за плохой сохранности других черепов. В соседней витрине лежало несколько шейных позвонков, искривленная берцовая кость и целая куча всяких обломков; раскопки на том месте, где все это было найдено, еще не закончились, потому что кости, наполовину истлевшие, были очень хрупки, и извлекать их приходилось с большими предосторожностями. Раскопки производились с особой тщательностью. Ученые надеялись в конце концов полностью восстановить весь скелет. В той же самой расселине, в известняке, куда, вероятно, это первобытное существо упало, оступившись, были найдены очень примитивные, грубые орудия. Пока я осматривал череп, обратив внимание на его свирепый оскал и словно живой еще взгляд пустых впадин, из которых некогда глядели на мир глаза, хранитель внимательно наблюдал за мной.