В действительности жара стала по-настоящему изнуряющей лишь через неделю; тогда же я начал ощущать первые приступы жажды. Небо по-прежнему оставалось чистым и неподвижным, приобретая все более насыщенный цвет кобальта. Мало-помалу я сбросил с себя всю одежду; в рюкзаке оставалось всего несколько таблеток минеральных солей; теперь мне было трудно их глотать, слюноотделение становилась слишком скудным. Я испытывал новое для себя ощущение — физическое страдание. Жизнь диких животных, целиком пребывающих во власти природы, представляла собой сплошную боль с редкими внезапными моментами разрядки, блаженного отупения, связанного с удовлетворением биологических потребностей — пищевых или сексуальных. Жизнь человечества в общем проходила примерно так же: под знаком страдания, с отдельными, всегда слишком краткими моментами удовольствия, вызванного реализацией осознаваемой потребности, которая у людей превратилась в желание. Жизнь неолюдей должна была протекать мирно, рационально, вдали и от удовольствия и от страдания; замысел этот потерпел крах, и мой уход служил наглядным тому свидетельством. Быть может, Грядущие познают радость — иное имя вечно длящегося удовольствия. Я шёл в том же ритме, по двадцать часов в день, без остановок, ясно сознавая, что теперь моё выживание зависело от элементарной проблемы нормального осмотического давления, от равновесия между процентным содержанием минеральных солей и тем количеством воды, какое успели накопить мои клетки. Не то чтобы я хотел жить в собственном смысле слова, просто идея смерти была абсолютно бессодержательна. Своё тело я воспринимал как носитель — но оно несло лишь пустоту. Мне оказалось не под силу достичь Духа; но я всё-таки ждал какого-то знака.
Пепел под моими ногами стал белым, а небо приобрело ультрамариновый оттенок. Через два дня я обнаружил сообщение Марии23. Оно было написано каллиграфически чётким, узким почерком на тонких листах прозрачного нервущегося пластика; свёрнутые листы она положила в чёрную металлическую тубу, слабо звякнувшую, когда я её открыл. Сообщение не предназначалось специально для меня, собственно, оно вообще никому не предназначалось; то было всего лишь очередное проявление абсурдного — или высокого — стремления, которое отличало людей и передалось их преемникам: стремления оставить по себе след, письменное свидетельство.
Общее содержание сообщения было очень печальным. Выбираясь из развалин Нью-Йорка, Мария23 неоднократно соприкасалась с племенами дикарей, иногда весьма многочисленными; в отличие от меня, она пыталась вступить с ними в контакт. Ей самой ничто не угрожало, дикари боялись её, тем не менее она питала глубокое отвращение к их грубости, безжалостному обращению с пожилыми и слабыми особями, к их неутолимой жажде насилия, социального и сексуального унижения, самой настоящей жестокости. Сцены, аналогичные тем, свидетелем которых я стал в Аларконе, постоянно повторялись и в Нью-Йорке, хотя племена обитали на значительном расстоянии друг от друга и в последние семь-восемь столетий никак не могли контактировать между собой. Ни один праздник у дикарей не обходился без насилия, кровопролития, публичных истязаний; более того, изобретение изощрённых, чудовищных пыток являлось, по-видимому, единственной областью, в которой они сохранили толику изобретательности, роднившей их с человеческими предками; к этому сводилась вся их цивилизация. Если согласиться, что механизм наследственности затрагивает и моральные качества, то факт этот не покажется удивительным: вполне логично, что в ходе затяжных военных конфликтов выживали прежде всего наиболее грубые и жестокие особи с повышенным уровнем агрессивности и что их характер передавался потомству. В вопросах моральной наследственности ничего нельзя ни доказать, ни опровергнуть; бесспорно одно: свидетельство Марии23, равно как и моё собственное, подтверждало справедливость приговора, вынесенного Верховной Сестрой человечеству, и полностью оправдывало её решение не препятствовать тому процессу самоуничтожения, который оно запустило две тысячи лет назад.
Вставал вопрос, почему Мария23 не вернулась; впрочем, при чтении некоторых отрывков складывалось впечатление, что она собиралась отказаться от своего замысла, но, наверное, в ней, как и во мне, как и во всех неолюдях, выработался известный фатализм, коренящийся в сознании собственного бессмертия; в этом мы приблизились к древним человеческим общностям, насквозь проникнутым глубокими религиозными верованиями. Ментальные структуры вообще живут гораздо дольше, нежели породившая их реальность. Став практически бессмертным, или, по крайней мере, достигнув стадии, близкой к реинкарнации, Даниель1 тем не менее до конца сохранял нетерпеливость, исступление, ненасытность простого смертного. Точно так же и я, покинув по собственной воле рамки репродуктивной системы, обеспечивавшей моё бессмертие, или, вернее, бесконечное воспроизводство моих генов, знал, что все равно никогда не смогу учитывать в своём поведении перспективу смерти; мне никогда не испытать страха, скуки или желания с той же остротой, что и человеку.
Я уже собирался вложить листки обратно в тубу, как вдруг заметил, что в ней находится ещё один предмет, извлечь который мне удалось не сразу. Это была страница, вырванная из человеческой книги карманного формата и сложенная во много раз, в узенькую полоску; когда я решил её развернуть, она распалась на части. Прочитав самый большой фрагмент, я узнал тот отрывок из диалога «Пир», где Аристофан излагает свою концепцию любви:
«Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них».
Я прекрасно помнил продолжение: двум смертным, «когда они лежат вместе», является Гефест-кузнец и предлагает их сплавить и срастить воедино,
«и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрёте, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрёте вы общей смертью».
Особенно мне врезались в память последние фразы:
«Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней».[86]
Именно эта книга отравила сперва западный мир, а потом и все человечество, научила его презирать свой удел — удел разумного животного, — внушила ему мечту, от которой оно безуспешно пыталось избавиться на протяжении двух тысячелетий. Даже христианство, даже сам апостол Павел не смогли противиться этой силе и склонились перед нею.
«И будут двое одна плоть; тайна сия велика; я говорю по отношению ко Христу и к Церкви».[87]
Во всех человеческих рассказах о себе, вплоть до самых последних, звучит неистребимая ностальгия по ней. Когда я хотел снова свернуть бумажный обрывок, он рассыпался у меня в руках; я завернул крышку тубы, положил её обратно на землю. Прежде чем пуститься в путь, я в последний раз подумал о Марии23, о её человеческой, такой ещё человеческой природе, воскресил в памяти образ её тела, которое уже никогда не познаю. И внезапно с тревогой понял, что если нашёл её сообщение, значит, кто-то из нас двоих, безусловно, сбился с пути.
На белой однообразной поверхности не было никаких ориентиров, оставалось лишь солнце: быстро оценив положение своей тени, я понял, что действительно забрал слишком далеко к западу; теперь следовало двигаться точно на юг. Я не пил уже два дня и не мог больше питаться, минутная рассеянность грозила стать для меня роковой. По правде говоря, я уже не так сильно страдал, болевой сигнал притупился, но меня охватила огромная усталость. Инстинкт самосохранения у неолюдей не исчез, просто стал более умеренным; некоторое время я следил, как он борется во мне с усталостью, зная, что в конце концов сумеет её одолеть. И медленно двинулся дальше на юг.