Чуть седой, как серебряный тополь,
Он стоит, принимая парад.
Сколько стоил ему Севастополь,
Сколько стоил ему Сталинград?
И в седые морозные ночи,
Когда фронт заметала пурга,
Его ясные, яркие очи
До конца разглядели крага.
В эти черные тяжкие годы
Вся надежда была на него.
Из какой сверхмогучей породы
Создавала природа его?
И когда подходили вандалы
К нашей древней столице отцов,
Где же взял он таких генералов
И таких легендарных бойцов?
Он взрастил их, над их воспитаньем
Много думал он ночи и дни.
Но к каким роковым испытаньям
Подготовлены были они!
И в боях за Отчизну суровых
Шли бесстрашно на смерть за него,
За его справедливое слово,
За великую правду его.
Как высоко вознес он державу,
Мощь советских народов-друзей,
И какую всемирную славу
Создал он для Отчизны своей!
Проникновенные слова растрогали Иосифа Виссарионовича, запомнились ему на все оставшиеся дни. А еще подчеркну я благородство Александра Николаевича: он не отрекся от своего стихотворения в последующие годы, когда началось официальное охаивание Иосифа Виссарионовича, гонение на тех, кто остался верен его идеям, его памяти. Выступая перед публикой, Вертинский продолжал исполнять свою "Песню о Сталине". Еще один пример того, что настоящие русские интеллигенты куда как честней и принципиальней приспособленцев-интеллектуалов разных мастей.
В те же юбилейные дни широкую огласку получила публицистическая статья "Большие чувства" Ильи Эренбурга, не устававшего превозносить Иосифа Виссарионовича даже в самые напряженные месяцы борьбы с космополитизмом. Восторженно рассказывал Эренбург, как обожали Сталина люди на фронте, партизаны во Франции, республиканцы в Испании. В общем и целом — все прогрессивное человечество. Аж с перехлестом хвалил, теряя, на мой взгляд, чувство меры. Я вспоминал эту статью через несколько лет: Эренбург, чутко уловив смену ветра в партийных вершинах, первым из писателей плюнул вслед ушедшему Сталину, поспешно опубликовав скороспелую повесть «Оттепель». Когда же этот литератор был искренним, когда же он был самим собой, до или после смерти Иосифа Виссарионовича? А может, и вообще никогда — крутился, как флюгер. Никто ведь не заставлял Эренбурга признаваться в любви, никто не тянул за язык, веля возвеличивать или охаивать вождя. Такова натура. Вот поэт Твардовский Сталина не хвалил, не воспевал его в своем творчестве, зато и не бросал грязные комья вдогонку гробу, хотя имел на это моральное право — родственники пострадали при раскулачивании. Порядочность не позволяла. Ладно, это всего лишь изменчивый пульс быстротекущих дней.
18
Юбилей позади. Идет 1950 год. У власти дряхлеющий Сталин. Авторитет его велик. Но он уже не в состоянии уследить за действием огромного государственного механизма. Силы слабеют. Почуяв эго, активизировалось черное воронье, еще опасаясь сбиваться в стаи, но уже совершая предварительные круговые облеты. Я считал, что слишком уж торопятся претенденты на власть, и старался всеми мерами мешать сплочению тех, кто не прочь был подтолкнуть Иосифа Виссарионовича к могиле.
Дождался момента, когда Сталин выразил недовольство Берией по каким-то текущим делам, и плеснул керосина в огонь. Не только попросил Иосифа Виссарионовича внимательно прочитать перехваченное письмо женщины, пострадавшей от высокопоставленных насильников, но и высказался, нарисовал словесную картину, которая не могла не повлиять на Сталина.
Вот Берия в черной машине медленно едет вдоль тротуара по улице Горького или по Садовому кольцу близ своей резиденции, обнесенной, как тюрьма, высоким глухим забором. Вид мрачный. Просторное черное пальто с поднятым воротником, широкополая черная шляпа надвинута низко, на самые брови (после войны он одевался во все черное). Шарф закрывает подбородок. Холодно поблескивают стекла пенсне над выпуклыми, белесоватыми, бесстыжими глазами. Осматривает женщин. Сначала со спины, потом в профиль. Ухмыляясь, с обострившимся акцентом, говорит начальнику охраны: "Жёпа как орех, сама просится на грех… Привези эту…" Черный демон, наместник Сатаны на земле: не случайно, знать, выпало ему работать над дьявольским оружием, над атомными бомбами.
— Это вы слишком. Какой он наместник? Обнаглевший преступник, ряженный под слугу Сатаны, — сказал Иосиф Виссарионович. И, как частенько бывало, припомнил своего любимого Салтыкова-Щедрина: — Даже в самой зловонной луже есть такой гад, который иройством своим всех протчих гадов превосходит и затмевает. — Прошелся по кабинету, покачал седой головой: — В двадцать втором году, когда Ленин критиковал мой план автономизации, он вызывал к себе много представителей из республик, особенно из Закавказья. Советовался. И Берия приезжал. Лаврентий тогда молодой был, но уже лукавый, уже с гнильцой. Ильич долго с ним беседовал, потом сказал мне: "Дело знает, положение знает, работать будет. Сейчас за нас. Но бестия. Прожженная бестия. С таким ухо востро надо держать…" А теперь заматерел дальше некуда.
Слушая Сталина, я понял, что вспышки гнева не будет. Перехваченное письмо — не последняя капля, способная переполнить чашу терпения. И он подтвердил это:
— Взрывной документ, очень взрывной. Ми-и давно знаем о шашнях Лаврентия, какой он хам по отношению к женщинам, но чтобы до такой степени… Мы ударим его по рукам и по более чувствительному причинному месту, — усмехнулся Иосиф Виссарионович. — Он дождется своего часа. А пока письмо полежит у Бекаури…
Читатель помнит, наверно, мой рассказ о замечательном изобретателе Владимире Ивановиче Бекаури, который принес изрядную пользу стране, укрепляя наши военно-технические возможности. И об его увлечении я говорил. Отдыхая от основных трудов, Владимир Иванович создал собственноручно несколько уникальных, совершенно недоступных сейфов, легких по весу и даже элегантных — если этот термин можно применить к такой сугубо практичной вещи, как несгораемый шкаф. Один из таких сейфов, самый хороший, Бекаури создал лично для Сталина, доступ к этому шкафу имели только двое: Иосиф Виссарионович и я. Причем сам я ни разу сейф не открывал и бумаги, в нем хранившиеся, не читал — это было бы непорядочно. Знакомился только с тем, что предлагал Иосиф Виссарионович.
Бекауриевский сейф в комнате за кабинетом Сталина был, вероятно, единственным хранилищем, недоступным для Берии. И самым, естественно, интригующим, притягивающим. Несколько лет с разных сторон подступался Лаврентий Павлович к Бекаури, давил вплоть до того, что подвергал аресту, но упрямого и честного изобретателя не переупрямил. И сделал последнее, что мог: убрал, состряпав «дело» о предательстве.
Несгораемый шкаф стоял в углу комнаты, не привлекая внимания. Иосиф Виссарионович открыл его, снял с верхней полки несколько картонных светло-коричневых папок. В одну положил письмо с жалобой на Берию. Таких папок в сейфе было тогда не менее десятка. На Кагановича, на Микояна, на Абакумова, на Хрущева, на Голду Меир…
Дверца, лязгнув, захлопнулась.
19
Не знаток я социальных наук, не изучал оные, не составлял глубокомудрых диссертаций на неисчерпаемую тему превосходства одних «измов» над другими. Ориентировался в сложном мире с помощью жизненного опыта и интуиции, совести да логики. И, в частности, сделал для себя такой вывод: с середины девятнадцатого века, едва встав на ноги, зарубежный капитализм-империализм всегда относился к нам, к России и Советскому Союзу, недружелюбно, настороженно, даже враждебно. По двум определяющим направлениям. Англо-американские и частично германские воротилы (сионистские заправилы) всемерно старались принизить роль нашей страны, ослабить ее, видя в ней опаснейшего конкурента. Например: подтолкнули Японию к войне 1904 — 1905 годов, помогли ей отнять у нас Ляодунский полуостров, Южный Сахалин и т. п. Это одно. С другой стороны, империалисты из кожи вон лезли, чтобы дорваться до наших огромных богатств (недра, леса, хлеб), нажиться, насосаться по дешевке (извините за вульгаризм) нашей экономической крови. Вспомним хотя бы английские, французские, немецкие концессии в Донбассе, в Сибири.