Для Тухачевского появление буденновского отряда в Батайске было полной неожиданностью, и, согласитесь, любые мысли могли прийти в его голову, любые сомнения. Однако Тухачевский, человек решительный и к тому же воспитанный, принял Буденного и Ворошилова сразу, едва доложили о них. Поздоровался, пригласил в салон, но, едва лишь гости переступили порог, спросил резко и требовательно:
— Товарищ Буденный, почему не выполнили моего распоряжения об ударе на Мечетинскую, а повели Конную армию в район Торговой?
Семен Михайлович заранее подготовился к такому разговору, принялся неторопливо излагать насчет небывалых морозов, насчет генерала Павлова, который попер против погоды.
— Вам известно, к чему привело невыполнение вами боевого приказа?
Это был вопрос посложнее, за ним обрисовался соответствующий пункт возможного решения военного трибунала. Никакой конвой не защитит, не спасет. Буденный напрягся, ледяным немигающим взглядом попытался сломать взгляд Тухачевского.
Стояли друг против друга: заматеревший, налитый силой, усатый вояка, пятнадцать лет не покидавший седла, смекалистый и беспощадный, пропахший махоркой и конским потом — и стройный красивый юноша, очень чистенький, аккуратный, я бы сказал даже барственный, с брезгливо-ироническим разрезом рта (Тухачевский выглядел моложе своих двадцати семи). Сколько подобных юнцов перевидал за свою жизнь Семен Михайлович, сколько их было, молоденьких офицериков, помыкавших им! Потом не одному такому вот чистенькому красавчику располосовал он голову тяжелой шашкой с большой медной рукояткой. А этого не то что клинком — соплей в талии перешибешь. Но за его спиной власть, сам Ленин направил его сюда.
Семен Михайлович отвел взгляд, повернулся к Ворошилову. Не выдержал твердого, укоризненного взгляда Тухачевского или не хотел, чтобы заметил командующий ту ненависть, которая закипела в нем к этому дворянчику, чистоплюю, позволяющему себе бестрепетно и строго говорить с ним, с Семеном Буденным! А если уж начинал Семен Михайлович ненавидеть, то навсегда — в этом отношении Михаилу Николаевичу Тухачевскому крепко не повезло. А он и не понял, продолжал ставить вопросы, в принципе совершенно правильные, но слишком прямые, не щадившие самолюбия Буденного.
— Как вы здесь очутились? Почему без моего ведома оставили армию? Я вас не вызывал, — произнес Тухачевский, все еще не предлагая Буденному сесть.
Мне было ясно, что командующий прекрасно понял смысл сцены, которую пытались разыграть перед ним: неожиданное появление, шумящий за окнами вагона грозный конвой…
Тухачевского на испуг не возьмешь. Металл столкнулся с металлом, надо было что-то предпринимать. Я пошел в конец вагона, в купе Григория Константиновича Орджоникидзе. Тот сидел на диване и пил чай с хлебом, кося глаза в раскрытую на столике книгу.
— Назревает взрыв, — сказал я.
— Кто там? — рассеянно поинтересовался Григорий Константинович.
— Буденный и Ворошилов, совсем неожиданно.
— А Тухачевский, конечно, ощипывает им перья? — поднялся Орджоникидзе. — Жаль, что меня не предупредили.
— Тухачевский знает, кого и как встретить.
— Но он совсем не знает законов гостеприимства, — добродушно возразил Григорий Константинович. — Он молод, а дорожить гостями начинаешь лишь в нашем возрасте.
Орджоникидзе пригладил усы под большим вислым носом, шагнул в коридор и первыми же словами, звонким веселым голосом разрядил накалившуюся атмосферу.
— Не ругай их, Михаил Николаевич, не надо ругать. Противник разбит, сам знаешь, и разбит в значительной степени Конной армией. А еще Екатерина Вторая сказала, что победителей не судят. Давай и мы не будем судить! засмеялся Григорий Константинович. — Давайте будет радоваться все вместе.
Разговор пошел легче, спокойней. Гости расположились в салоне.
Тухачевский развернул карту…
Такой была их первая встреча, и я думаю, что Семен Михайлович должен был простить требовательность, официальность, колючесть Тухачевского. Особенно после того, как узнал, что в кармане командующего лежала телеграмма Ленина, в которой говорилось о полном разложении у Буденного. Однако Семен Михайлович не простил.
23
Сколько раз бывал я в Новочеркасске, а вот не знаю этого города, ничего не помню в нем, кроме дома за высоким забором, злосчастного флигеля в глубине двора и кладбища на окраине — все мои эмоции связаны с ними. Через два года, в мае двадцатого, снова приехал я туда, где навсегда остался самый близкий мне человек. На этот раз весна выдалась солнечной, яркой, много было цветов. Сады стояли сплошь белые, и белизна эта в сочетании с небесной синевой создавала торжественное настроение, действовала возвышающе и очищающе.
На станции удалось взять извозчика, я велел ему ехать на кладбище. Мужичонка оказался разговорчивый и малость навеселе:
— Гляжу на вас и не пойму, кто такой, — рассуждал он. — По всему обличию сразу видать — ваше благородие, а фуражка со звездой. Бриджи самые что ни есть офицерские, а на плечах никаких следов от погон…
— Не все ли равно?
— Дык интересно. И товарищей пролетариев возить надоело, никакого дохода от них, себе дороже.
Я не мешал ему болтать — он отвлекал от тяжелых дум, рассеивал чувство вины, нараставшее во мне. Вот ведь Веры давно нет, а я здоров, бодр, ощущаю полноту жизни, не могу не замечать красоты. Я не с ней, как хотел раньше. Более того, я стал за это время иным, отдалился от нее, от нашего общего прошлого, захвачен новыми заботами. Поняла бы она меня, моя Вера?
Отпустив извозчика, я быстро прошел мимо церковной ограды к овражку. Кусты здесь стали выше и гуще. Могилу я не сразу узнал. Она была обложена дерном, обнесена оградкой со скамеечкой внутри. И даже увядшие цветы лежали на холмике. Значит, старый чиновник наведывался.
— Прости меня, Вера, — сказал я, опустившись на одно колено, — прости, что не был так долго… Ты ведь слышала, здесь тоже стреляли. Такая вражда, такие огненные завесы везде, только теперь пробился сюда…
Ухоженная, аккуратная могила, затянутая салатовой зеленью молодой травы, казалась мне чужой, не располагала к откровению. Не верилось, что именно здесь в ту страшную ночь я разгребал руками землю, ломал ногти о мерзлые комья, пытаясь добраться до Веры, увидеть ее. И сейчас я не стал даже рассказывать ей, как рассчитался с двумя негодяями. Самому неприятно было. Упомянул лишь о том, что они получили от меня все, на что я способен.
Из дорожного чемоданчика достал походную флягу, налил в крышку коньяк, по русскому обычаю выпил за свою жену, чтоб земля ей пухом и нашему неродившемуся ребенку тоже. Про Москву шептал Вере, про последнюю встречу с Алексеем Алексеевичем Брусиловым и сыном его Алешей. Постепенно пустела фляга, и соответственно нарастало во мне раздражение: почему это моя жена вынуждена теперь вечно лежать на задворках, отсеченная от других людей, от церкви высокой оградой?! Что это за несправедливость?! Советская власть, за которую я воевал, вообще не признает религии, а тут такие предрассудки…
— Хочешь, перезахороню тебя? — спросил я. И подумав, ответил себе: нет, не надо трогать, шевелить гроб, нарушать покой Веры. Заговорил опять: — Раз так, мы сделаем по-другому. — Встал, одернул френч. — Подожди, скоро вернусь.
Тогда в Новочеркасске только что развернулся запасный кавалерийский полк, который должен был быстро готовить пополнение для Первой Конной (по указанию Ленина). В основном за счет опытных донских казаков, попавших в плен или отсиживавшихся по хуторам. Маршевые эскадроны для Конармии особенно важны были в связи с предстоящими боями против белополяков. Но никто из членов Реввоенсовета еще не побывал в запасном полку, все были заняты организацией марша конницы от Дона к Днепру. Поэтому Щаденко, ведавший в Первой Конной управлением формирований, узнав, что я еду через Новочеркасск, очень просил задержаться в городе, проинспектировать полк, передать командиру ряд указаний, а свои выводы и предложения в письменном виде переслать Реввоенсовету Конной. Соответствующий мандат мне был выдан.