Юра бессильно опускается на диван и сжимает пальцами виски. Он больше ничего не может возразить.
Нина фыркает, ей опять кажется, что он собирается плакать, а плачущих мужчин она презирает.)
А потом случилось нечто ужасное… Она поначалу даже не поняла, в чем дело. То первое, обожаемое ею существо внезапно исчезло, а второе теперь не могло компенсировать потери даже своей многократно усилившейся нежностью.
Отныне вместо огромной и мягкой груди, которую было так приятно перебирать пальчиками, точно играя на клавесине, ей тыкали в рот холодную, воняющую резиной соску. Она с гневом отворачивалась, рыдала, призывая мать, но понапрасну — мать не приходила. А то, другое существо только и могло бестолково гладить ее по головке и ронять горячие капли солоноватой, совершенно невкусной жидкости ей на лицо.
Первые дни разлуки были мучительны. Ей даже стало казаться, что то самое одиночество, от которого она бежала первые дни своей короткой жизни, наконец настигло ее и вскоре потопит ее в пучине безграничного отчаяния. Она плакала без слез, огорченно морща крошечное лицо, отчего оно становилось похожим на печеное яблоко.
Однако постепенно она свыклась со своим обедненным существованием, стараясь выкинуть из неожиданно длинной и привязчивой памяти предавшего ее человека, который доныне был центром ее микрокосмоса. Но забыть было нелегко.
Ведь ощущения, впечатанные еще до рождения в мозг неизвестным типографом, постоянно напоминали ей о случившемся. Во сне она то и дело просыпалась от собственного звучного чмоканья губ, а во время кормления, когда вонючая резина соски тыкалась в беззубые, покрасневшие в ожидании зубов десны, ее руки невольно начинали шарить в пространстве и, наткнувшись на жесткую, пропахшую табаком ткань отцовской рубашки, бессильно замирали.
Вскоре в ее жизни появился новый персонаж из театра теней. Это была странная, бесполая личность, со старым сморщенным лицом и теплыми равнодушными руками. Позже она узнала, что этот новый комплекс запахов и звуков, неумолимо вторгшихся в ее бытие, называется «приходящей няней». Поначалу она было обманулась и приняла Приходящую за возвратившуюся внезапно мать, но быстро разочаровалась в своих иллюзиях. Это была не мать. Все у нее было другое — запах кожи, одежды, волос, рук, мягкость прикосновений, тембр голоса, манера откликаться на ее призыв. И этот суррогат не мог быть основанием для продолжения прежней, радостной жизни. Поэтому она еще горше и отчаяннее заходилась рыданиями. Ей снились те блаженные времена сразу после рождения, которые теперь казались счастливейшими минутами ее бытия.
Этому бывшему с ней неотлучно существу, похожему на мать, по-видимому, была не по душе ее постоянная чувствительная истеричность.
(Матрена Георгиевна предпочитала спокойных, жизнерадостных детей, терпеливо дожидавшихся, когда, закончив болтовню с соседкой, она наконец удосужится сменить им пеленки.)
Постепенно в особо тяжелые дни, когда ее беспокоили набухшие десны, или неудобство в животе, или когда скверная погода за окном приводила ее в плаксивое нервическое состояние, эта особа приноровилась укрощать ее особым, только ей свойственным методом.
Грубоватые, совсем не ласковые руки раздраженно хватали ее тельце, сдирали распашонки, заскорузлые от пролитой молочной смеси, переворачивали на живот. Потом раздавалось мелодичное звяканье стекла, звук откупориваемой пробки, и в воздухе разливался резкий запах странной жидкости. Что-то холодное обжигало спину, и жесткие властные пальцы начинали методично втирать дурно пахнущую влагу в нежную кожу.
Сначала она кричала, протестуя против такого наглого и бесцеремонного обращения, но потом крик сменялся недовольным ворчаньем и она постепенно засыпала с пальцем во рту в ожидании сладких видений. Она спала долго, без пробуждений, пока за окном не темнело, и безжалостное существо, именуемое «приходящей няней», наконец не убиралось восвояси, и ей на замену не появлялся тот, кого она училась звать «папой».
Поздно вечером она неохотно просыпалась. Голова отчего-то была тяжелой и больной, тело не желало слушаться, а на душе было как-то томительно-грустно.
Она с трудом садилась в кровати, то и дело норовя опустить голову на подушку и закрыть веки, чтобы вновь уплыть в блаженное марево снов, где в материнском ласковом лоне ей суждено было вновь соединиться с уютной родительской пратемнотой.
(— Не пойму, что с ребенком творится, — жаловался Юра своей тетке-бухгалтерше. — Какая-то Катя странная, точно вареная. Я и Матрене Георгиевне об этом говорю, а она отвечает, мол, просто очень спокойный ребенок.
Тетя озабоченно качала головой, не зная, что посоветовать. А потом тактично спрашивала:
— А как тебе, Юра, эта Матрена Георгиевна? Мне кажется, она… Она, кажется, выпивает?
— Не замечал, — пожимал плечами Юра. — Но в комнате действительно пахнет водкой. Она говорит, что пользуется самогонкой для растирания ног при простуде. Вроде бы помогает.)
Тянулись долгие безрадостные дни, похожие один на другой. Вскоре ей удалось сделать первый шаг, произнести первые булькающие слова. Впрочем, пользоваться этими, только что обретенными умениями ей не очень-то хотелось.
Теперь она уже более по привычке, чем от укоренившегося отчаяния, ныла, ожидая, когда жесткие неласковые руки перевернут ее и резкий аромат вновь обожжет ноздри (в последнее время этот запах становился ей все более и более приятен), чтобы ощутить кожей холод скатившейся капли. А потом перевернуться и заснуть, нырнув в спасительный омут глубокого сна…
Но однажды случилось вот что. Она ждала окончания привычной процедуры, когда дверь неожиданно растворилась, ощутимо потянуло сквозняком и послышался знакомый голос отца. Он никогда еще не кричал так громко, а приходящая няня еще никогда не отвечала таким пронзительным фальцетом на его упреки. Потом Приходящая ушла.
Отец грубо схватил ее под мышки и поволок в ванную, где принялся ожесточенно тереть ее тельце холодной водой. Она жалобно хныкала. Ей хотелось вернуться в свою кроватку и заснуть. Отец выглядел ужасно сердитым. Его расширившиеся от гнева глаза смотрели на нее с болью, а подбородок с черными пупырышками щетины взволнованно дрожал.
(В тот день Юра вернулся раньше обычного. Дома были только Матрена Георгиевна с Катей. Он открыл дверь в комнату и непонимающе вздрогнул. В комнате резко пахло сивухой, на пеленальном столике стояла наполовину пустая бутылка с беловатым самогоном.
Его дочка, его годовалая Катька, блаженно засунув кулачок в рот, лежала на животе, а Матрена, склонившись над ней, втирала ей что-то в позвоночник.
— Что вы делаете? — удивленно спросил Юра, забыв поздороваться.
— А што? — Матрена Георгиевна как будто смутилась. Ее крошечные, точно булавочные головки, глазки неожиданно заметались, перескакивая с предмета на предмет, будто ее уличили в чем-то дурном. — Ничево таково. У нас в деревне всегда детям так делают, чтобы крепче спали. Что ж дите, орет и орет. Ему тоже тяжало.
— Что делают? — с побелевшим лицом прошептал Юра.
— А то… Позвоночник разик натрешь перед сном — и ничего, спит как миленькая, — уже более уверенно заявила Матрена Георгиевна.
— Да вы что? — чеканным голосом произнес Юра. — Вы что, с ума сошли?
Это же алкоголь! Она же так пьяницей станет!
— Ишь, пьяницей, — обиженно протянула старушка. — Меня саму так ростили, я ж не стала… А вы што думаете, — перешла она в наступление, — как ваше дите без матери выживет? Да оно орет кажные пять минут, а у меня ноги. Я к ней бегать не могу.
— Уходите! — Юра схватил на руки ежившуюся от холода дочь. Катя уже сонно терла кулачком глаза. — Уходите! Вон отсюда! Во-он! — неожиданно заорал он в полный голос.
Старуха попятилась к двери.
— Подумаешь, — заявила она. — Тоже мне, артисты, деревенские способы им не нравятся! Вот заявлю в милицию, что мамаша ваша ребенка кинула, и засудят вас, родительских прав лишат, — грозно заявила она.