Непрерывность разговора поддерживают женщины. Мужчины выглядят запуганными, подростки обижены и сердиты. Тот, кого навещают, едет в инвалидном кресле или идет, ковыляя, с палкой; либо, гордый тем, сколько народу к нему съехалось, важно вышагивает во главе процессии — какой, мол, я самостоятельный, — а глаза у самого все равно пустые; либо начинает под давлением нервической обстановки лепетать что-то невнятное. Да и то сказать: теперь, в окружении разного рода пришлой публики, здешние обитатели вовсе не производят впечатление таких уж нормальных людей. Щетина с подбородков старух сбрита, глаза с какою-либо порчей скрыты повязкой или темными очками, неуместные возгласы загодя утихомирены таблеткой, но все равно какая-то на них на всех пелена, какая-то затравленность и ригидность, как будто эти люди удовольствовались тем, чтобы стать памятью себя, сделаться собственной последней фотографией.
Теперь у Гранта больше понимания того, как, наверное, это воспринимал мистер Фаркар. Здешний обитатель (даже тот, кто не принимает участия ни в какой деятельности, а лишь сидит, смотрит, как открываются и закрываются двери или просто уставился в окно) внутри себя, в своей голове ведет напряженную жизнь (не говоря уж о жизни его тела, о зловещих переворотах в кишечнике, о внезапных прострелах и болях где можно и нельзя), причем такую жизнь, которая в большинстве случаев не очень-то поддается описанию, да и разве расскажешь о ней всем этим пришлым. В итоге все, что человеку остается, это ехать в кресле или иным образом как-то перемещать себя в пространстве, надеясь все же выискать что-нибудь такое, что можно этим пришлым показать или рассказать.
Вот можно похвастать зимним садом, большим экраном телевизора. Отцы — да, их это впечатляет. Матери хвалят папоротник: эк ведь разросся! Вскоре все рассаживаются вокруг маленьких столиков и едят мороженое (отказываются лишь подростки, которым все до смерти омерзительно). Повисшие на трясущихся старых подбородках капли отирают женщины, мужчины стараются смотреть в другую сторону.
Должно быть, в этом ритуале что-то есть, может быть, даже эти подростки когда-нибудь будут рады, что все-таки приехали, навестили. В обычаях больших семей Грант специалистом не был.
Навещать Обри ни дети, ни внуки не приезжали, и, раз уж в карты по субботам играть нельзя (столики заняты, за ними едят мороженое), они с Фионой от субботнего столпотворения держались подальше. В зимнем саду их нет: конечно, как при таком обилии народа там предаваться интимным беседам?
Можно, разумеется, вести их в комнате Фионы. Постучаться туда Грант не мог себя заставить, хотя довольно долго простоял перед закрытой дверью, глядя на диснеевских птичек с острой, поистине злокачественной неприязнью.
Еще они могут быть в комнате Обри. Но Грант не знал, где она. Чем усерднее он исследовал учреждение, тем больше обнаруживал коридоров, холлов с креслами, пандусов и, скитаясь по ним, все еще запросто мог заблудиться. Бывало, возьмет за ориентир какую-нибудь картину или кресло, а на следующей неделе — глядь, — избранный им маяк уже, оказывается, перемещен в другое место. Признаваться в этом Кристи не хотелось — еще подумает, что у него самого с мозгами непорядок. Надобность непрестанных подвижек и перестановок он объяснял себе тем, что все это ради проживающих — чтобы сделать их ежедневные прогулки разнообразнее.
Не говорил он Кристи и о том, что видит иногда в отдалении женщину, думает, что это Фиона, а потом спохватывается: нет, нет, какое там, не может же она быть так одета. Когда это, спрашивается, Фиона ходила в ярких блузках в цветочек и небесной голубизны мятых шароварах? В какую-то из суббот он выглянул в окно и увидел Фиону — наверняка ее, тем более что с Обри: она катила его в инвалидном кресле по одной из очищенных от снега и льда мощеных дорожек; на ней была какая-то дурацкая вязаная шапочка и куртка с рисунком из синих и лиловых завитков — такие куртки он видел в супермаркете на местных женщинах.
А! Этому вот какое может быть объяснение: тут, должно быть, не очень-то заморачиваются сортировать одежду, какая чья, — женская и ладно, лишь бы размер подходил. В расчете на то, что старушке в любом случае своих вещей не узнать.
Да еще и волосы ей подстригли. Куда только девался ее ангелический нимб. Как-то в среду, когда обстановка была ближе к нормальной (то есть за столами вовсю шла игра в карты, а в комнате трудотерапии женщины кроили шелковые лоскуточки, делая искусственные цветы или одевая кукол, и никто не стоял у них над душой, не докучал и не восхищался), на горизонте снова показались Обри и Фиона, так что Гранту выдалась очередная возможность насладиться краткой, дружеской и сводящей с ума беседой с женой. Он спросил ее:
— Слушай, а зачем тебе волосы-то состригли?
Фиона пощупала голову ладонями, проверила.
— Как зачем?.. А мне они зачем? — сказала она.
Однажды он решил, что надо бы выяснить, что делается на втором этаже, где держат людей, которые, как сказала Кристи, действительно не в себе. Те, что ходят тут внизу по коридорам, разговаривая сами с собой или пугая встречных странными вопросами типа «А я свитер, что ли, в церкви оставила?», надо полагать, отчасти все-таки в себе.
Для диагноза информации недостаточно.
Лестницу он нашел, но двери наверху все заперты, а ключи только у персонала. В лифт тоже не зайдешь, если кто-нибудь на сестринском посту не нажмет кнопку, чтобы открылись двери.
Что они там делают, когда совсем свихнулись?
— Одни просто сидят, — сказала Кристи. — Другие сидят и плачут. Третьи орут так, что дом как бы не рухнул. Бросьте, зачем это вам?
А иногда они опять приходят в себя.
— Заходишь к такому в комнату каждый день в течение года, и он тебя в упор не узнает. А потом в один прекрасный день: «О, привет, а домой меня когда выпишут?» Вдруг, ни с того ни с сего, он снова абсолютно нормальный.
Но ненадолго.
— Думаешь, ух, здорово, выздоровел. А потом он опять туда же. — Она щелкнула пальцами. — Вот прямо так.
В городе, где он когда-то работал, был книжный магазин, в который они с Фионой заходили раз или два в год. Покупать он ничего не собирался, но кое-какой давно заготовленный список книг у него был, и он взял две-три книги из списка, а потом купил еще одну, которую заметил случайно. Про Исландию. То была книга акварелей девятнадцатого века, написанных в Исландии какой-то путешественницей.
Говорить на языке матери Фиона так и не научилась и не выказывала большого почтения к сказаниям, этим языком хранимым, — тем сказаниям, понимать которые Грант обучал студентов и научные работы о которых писал и прежде и пишет теперь. Посвятил им, можно сказать, всю жизнь. Она же называла их героев «старикашкой Ньялом» и «старикашкой Снорри»[6]. Но к самой стране последние несколько лет стала проявлять некоторый интерес, начала заглядывать в путеводители. Прочитала о поездках Уильяма Морриса и У. X. Одена[7]. Но чтобы самой туда поехать — это нет. Говорила, что там чересчур несносная погода. А кроме того, по ее мнению, у каждого должно быть такое заветное место, о котором думаешь, много о нем знаешь и, быть может, стремишься туда душой… Но спешить с реальной поездкой совершенно не обязательно.
На курсе Гранта, когда он получил место преподавателя англосаксонской и древнескандинавской литературы, состав студентов вначале был вполне обыкновенным. Однако через несколько лет он заметил перемены. В учебные заведения стали возвращаться замужние женщины. Не с тем, чтобы повысить квалификацию и продвинуться по работе или на какую-либо работу устроиться, а просто так — просто они хотели получить возможность думать о чем-то более интересном и возвышенном, нежели домашнее хозяйство и незамысловатые хобби. Обогатить свою жизнь. Возможно, именно поэтому как-то так естественно получилось, что мужчины, которые их обучают, сами сделались частью их обогащения и стали этим женщинам казаться загадочнее и желаннее, чем те, кого они продолжали кормить обедами и с кем спали.