Математики, прежде занятые разговорами о различных пирушках и попойках, в которых принимали живейшее участие, тоже бросились в науку, стараясь отыскать «квадратуру круга», и, может быть, нашли бы, если бы отъезд учителя не вывел их опять на житейскую дорогу. Инспектор смотрел искоса на новатора и по-прежнему продолжал сечь ленивцев, уводя, впрочем, их в нижний этаж, откуда не слышны были уже вопли…
Особенно много приходилось учителю спорить с директором касательно так называемых литературных бесед. Беседы эти назначались для учеников шестого и седьмого классов; на них прочитывалось сочинение, написанное кем-нибудь из учеников, и защищалось им же против возражений, делаемых его товарищами. Директор поставлял каждому в непременную обязанность «возражать»; кто не делал этого, тот или ставился им на колени, или был осыпаем всевозможными ругательствами. Кроме того, темы для сочинений назначались самого возвышенного характера: «о благородстве души», «о воле», «о различии между рассудком и разумом, степени аналогии их между собою и слиянии в одном общем источнике — уме» и проч. и проч. Такая чепуха, разумеется, не понравилась молодому учителю, и он восстал как против дурного обращения с взрослыми учениками, так равно и против тем с философским или психологическим оттенком. Директор противился. Тогда учитель наотрез отказался посещать беседы. Делать было нечего: упорный любитель возвышенных тем и низкой брани принужден был уступить, и беседы приняли живой, осмысленный характер, лишенный парений и коленопреклонения.
Молодой учитель пробыл в нашей гимназии довольно недолго, оставив, однако, добрую прочную память по себе между учениками и преследуемый проклятиями своих товарищей, кредит которых между воспитанниками был подорван навсегда и грубая материальная сила уже не могла служить опорою в отношениях между оставшимися учителями и учениками. Кафедра словесности скоро была занята другим, кротким и умным человеком, не имевшим, однако, той энергии, какою владел прежний учитель.
Тут учителя начали сменяться как-то слишком часто; но ни один из них не отличался особенно похвальными качествами, хотя многие приезжали прямо с университетской скамейки, где, как известно, каждый «кипит, желает…»
Но верно такова уже среда, что, попавши в нее, человек невольно отрешается от всего, что вчера только было дорого его сердцу, что составляло предмет бесплодных мечтаний. Действительно, каждый из только что выпущенных молодых людей как нарочно делался именно тем, к чему он был менее всего приготовлен, но никогда не был тем, чем он должен и способен был быть, к чему он готовился несколько лет. Вместо учителей гимназия всегда имела отличных картежных игроков, великолепных пьяниц, изящных кавалеров и проч.,- но никогда почти не имела опытных и добросовестных наставников, в чем она постоянно нуждалась. Правда, иногда, пожалуй, попадались учителя до того добросовестные в выполнении своих обязанностей, что ученики бегали от их классов, потому что добросовестный наставник гнул бог весть какую ерунду, думая, что этим он развивает своих слушателей. Между ними особенно замечателен был новый учитель истории.
Это была мизерная фигурка, лет двадцати, только что выпущенная из педагогического института с серебряной медалью (отчего же не с золотой?). Педагог на первый же раз застенчиво объявил нам, что он приехал только на время, что его таланты замечены правительством и скоро он будет отправлен за границу, а потом займет кафедру в Иркутском университете (тогда носились слухи об открытии университета в Сибири). Профессорская кафедра была пунктом помешательства нового учителя. Спросивши нас о приобретенных нами знаниях в истории, учитель сказал, что его метод преподавания будет совершенно иной, что он будет читать лекции, а не задавать уроки, почему все мы должны были внимательно слушать его и записывать. У меня где-то еще сохранились отрывки из его лекций, обличающие в quasi-профессоре крайнее тупоумие и неумение даже говорить по-человечески. Наконец наскучило учителю готовить лекции, и вот он принялся прочитывать нам различные эпохи по книгам. Так, например, Тридцатилетнюю войну он читал целый год по Шиллеру, ломка которого производилась при помощи лексикона, отчего постоянно получался удивительнейший набор слов при совершенном отсутствии даже грамматической связи. Римскую историю заблагорассудил он изложить по Нибуру, искажением которого также занимался почти год и тоже при помощи лексикона. Предоставив учителю коверкать великих писателей, мы занимались в это время картежной игрой или каким-нибудь подобным делом, все-таки более интересным, чем лекции.
Особенно выразилась недалекость quasi-профессора по следующему обстоятельству.
Один из учеников гимназии по окончании курса намеревался ехать в университет. Учитель почему-то заблагорассудил протежировать ему и дал письмо к профессору истории в том университете, куда ехал молодой человек. Не доверяя учителю и плохо полагаясь на его благоразумие, ученик вскрыл письмо и, к удивлению своему, прочел в нем следующее:
«Милостивый государь! (писал quasi-профессор). Извините, что я, человек совершенно незнакомый вам, осмеливаюсь рекомендовать молодого юношу, подателя настоящего письма, как способнейшего и даровитейшего из моих учеников. Главная же цель письма, милостивый государь, состоит в том, что я прошу вас извинения за то, что не могу приехать к вам в университет держать экзамен на магистра, потому что считаю более выгодным ехать в университет нашего округа.
Имею честь быть и проч…
такой-то».
Письмо быстро разошлось между гимназистами, и по поводу его было сочинено ими множество забавных анекдотов.
Наскучив бесплодными самоубиваниями, да, кроме того, получая постоянно выговоры от директора за дурные наши ответы на экзаменах, учитель решился наконец покориться необходимости и, взяв какое-то руководство, принялся подобно прочим сослуживцам задавать уроки, ограничиваясь скромным замечанием: «от сих и до сих…»; сам между тем пустился в свет, где привел всех в восторг своею любезностью и ловкостью, а там, попавшись в сети какой-то девицы, женился, — ну, и конец всему! Прощай и Иркутск, и Европа, и кафедра! Правда, мысль о профессорстве никогда не покидала бедняка, и долго-долго среди различных соло слышались возгласы молодого человека, что ему предстоит отправиться за границу и потом занять кафедру, но это были уже пустые звуки, а ведь прежде человек трудился для подобной цели!
Вот та двойная эгида, под гнетом которой я быстро вырастал в юношу, готового ежеминутно расправить крылья и вспорхнуть свободно и самостоятельно… Поставленный в дурное положение дома, в гимназии я попадал в положение еще худшее. Ум мой нигде не находил пищи для своего правильного развития и или бесплодно засыпал, или устремлялся со всей жадностью голодного бедняка на первую попавшуюся пищу, отчего прежде всего и сильнее развивались во мне дурные наклонности, заглушая находившиеся в бездействии и сне добрые начала. Кроме «Выжигиных», «Мазепы»[13] и еще кое-какой подобной дряни, я ничего не успел прочесть до пятнадцати-шестнадцати лет, потому что книг достать было негде, денег, на которые я мог бы купить их, не было, а библиотека отца состояла из псалтыря, молитвенника и пресловутого календаря, выдержки из которого я привел в начале записок. Что же оставалось делать в подобном положении? Нужно же куда-нибудь направить молодые, кипучие силы… Разумеется, приходилось делать вещи нехорошие, развивать себя тою стороною, от которой долго-долго впоследствии не может отучиться слабая натура, правда уже узнавшая настоящую дорогу. А между тем я думал ехать в университет, для которого был столько же приготовлен, как портной для сапожного мастерства. Я не знал не только, на что я пригоден, но даже сомневался — пригоден ли я на что-нибудь? Такая мысль по крайней мере пришла мне накануне моего отъезда с родины, и я действительно увидел, что гимназия не только не дала мне ничего, но даже отняла последнюю надежду на собственные силы и сознание своего человеческого я… Но об этом после; теперь скажем несколько слов о нашей общественной и домашней жизни.