Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда Ибадулла в последний раз, выпрямившись, потер правой рукой место, где был большой палец левой руки, Джафаргулу еще раз сжал мое запястье своей горячей рукой, и я под впечатлением этого жаркого прикосновения Джафаргулу подумал: я возьму наш длинный острый хлебный нож, ночью мы этим ножом убьем Ибадуллу, и меня конечно же арестуют, отправят в колонию, мама будет плакать, хлопая себя ладонями по коленям, но хотя мамины слезы всегда производили на меня очень сильное впечатление, мы ночью все же убьем Ибадуллу.

Тутовое дерево, мой плачущий тутовник, свалился, царапая стены тупика голыми ветками, растянулся на земле, и мне стало немного легче, я даже обрадовался, что все уже кончилось, страдания и муки завершились, тутовник больше не будет плакать; и это дерево вдруг напомнило мне мужчин, парней вашей махалли, погибших на войне.

Исцарапанные стены нашего тупика смотрели на меня и повторяли: убей Ибадуллу! убей Ибадуллу! убей Ибадуллу!

Ибадулла бросил на землю свою пилу с крупными и острыми зубьями, выпрямился, посмотрел на небо, и мне показалось, что алчность в налитых кровью светлых глазах Ибадуллы начинает гаснуть, потому что в этот холодный, зимний день, в этот последний для нашего тутовника день небо было удивительной голубизны, и небесная голубизна, небесная чистота убили алчность в глазах Ибадуллы: как тутовое дерево, алчность в глазах Ибадуллы умерла; как тутовое дерево, алчность в глазах Ибадуллы осталась, но была мертвой.

Тутовник с голыми ветками лежал на земле, а мы не двигались с места, и Ибадулла отвел глаза от голубого чистейшего неба, искоса глянул на нас, потом посмотрел на лежащее тутовое дерево, и алчность снова ожила, придала блеск налитым кровью светлым глазам, и Ибадулла снова взял в руки топор, на этот раз он стал обрубать голые ветки тутовника; отрубил одну ветку, вторую, а когда, подняв топор, древко которого сжимал обеими руками, собирался отрубить третью, вдруг остановился, бросил топор на землю и пошел на нас.

Увидев, что Ибадулла идет на нас, ребята испугались, побежали к выходу из тупика, точно Ибадулла был заразный, зачумленный, а не сын бедной, ослепшей тети Амины.

Я тоже хотел побежать, но растянувшееся на земле мое загубленное тутовое дерево, его осиротевший пень, обрубленные голые ветки, исцарапанные стены нашего тупика задержали меня, преградили путь, и я остался стоять. Горячая рука Джафаргулу сжимала мое запястье, Джафаргулу тоже не убежал с ребятами, остался.

Ибадулла подошел, встал перед нами и сверху вниз посмотрел нам прямо в глаза, но теперь в налитых кровью светлых глазах Ибадуллы не было и следа алчности; хриплым, сдавленным голосом он сказал:

- Ну что вы смотрите на меня как баран на новые ворота? У человека ничего не осталось. Так зачем, чтобы и это тутовое дерево жило? Вон фашисты уже сидят в Воронеже, развлекаются, заразы! Потому что весь этот мир - зараза! Человеку остается только саван, и то неизвестно, достанется он тебе или нет?..

Джафаргулу сказал:

- Тебе достанется!

Конечно, я понял смысл сказанного Джафаргулу. Погибших на войне в саван не заворачивали, просто так хоронили, и молла Асадулла, проходя по улице, постукивая старой палкой, останавливался перед домом, откуда ушли и погибли мужчины, парни, и время от времени вздыхал: "Без савана схоронены молодые!.." А Ибадулла не пойдет на войну, потому что у него нет большого пальца на левой руке, он здесь умрет. Мы убьем Ибадуллу, и хотя наша махалля терпеть не могла Ибадуллу, все равно она не позволила бы, чтобы труп Ибадуллы схоронили где-нибудь в другом месте: здесь похоронят; завернут в саван и похоронят.

Ибадулла не понял, что сказал Джафаргулу (или мне так показалось?), и снова хриплым, сдавленным голосом, дыша водочным перегаром, сказал:

- Вы думаете, я подлец, да? Я знаю, через тридцать лет вы будете взрослыми мужчинами. И тогда вспомните, как я это дерево спилил. Могилу мою ругать будете. Была одна зараза, скажете, Ибадуллой ту заразу звали. Тогда уже мои кости сгниют!.. Но того знать не будете, что Ибадулла, несчастный, спилил это дерево, чтобы дрова из него нарубить, отнести на базар продать, детей своих накормить... Не будете знать, что не Ибадулла был заразой, а жизнь была заразой!..- и из налитых кровью светлых глаз Ибадуллы выкатилась слеза.

Конечно, мы знали (то есть взрослые так говорили), что Ибадулла все попадающие ему в руки деньги пропивает, и деньги за эти дрова, наверное, тоже пойдут на выпивку, и слеза Ибадуллы не уменьшала жалости к сиротливому, беззащитному, сваленному на землю тутовнику с голыми, обрубленными ветками, умирая, царапавшему стены нашего тупика; мы в жизни не слыхали, чтобы у Ибадуллы были дети, наверное, он это наврал, но, во всяком случае, в тот холодный, зимний день мы с Джафар-гулу, поглядев друг на друга, отошли от Ибадуллы и медленно вышли и тупика: мы знали, что уже не убьем Абадуллу.

В ту ночь я думал и о бедном тутовом дереве, и о плачущем Ибадулле, но больше всего я думал о словах ТРИДЦАТЬ ЛЕТ, потому что произнесенные Ибадуллой слова ТРИДЦАТЬ ЛЕТ произвели на меня наибольшее впечатление. Через ТРИДЦАТЬ ЛЕТ мне будет ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ ЛЕТ, и этого я никак не мог осознать. Моему отцу было тридцать семь лет, и выходило так, что через ТРИДЦАТЬ ЛЕТ я буду на два года старше моего отца...

...Тридцать девять лет мне исполнилось десять лет тому назад...

XXVII

В тот зимний день - это был конец января 1943 года, но похож он был на ветреный и дождливый осенний день - ветер швырял пригоршни дождя в стены нашего тупика, возвещая о сырости, холоде, ознобе не только нашего тупика, не только нашей улицы, но и всего мира.

В этот дождливый зимний день Ибадулла будто вылетел из жерла пушки: одной рукой придерживая полы всегда расстегнутого пиджака (он в жизни не надевал пальто, всегда ходил в пиджаке), а другой - козырек кепки-шестиклинки с пуговкой, он, шлепая по лужам, бежал по нашему тупику и кричал:

- Ура-а-а! Ура-а-а! Мы прогнали фашистов из Воронежа! Ура-а!

Ибадулла остановился в центре тупика, жилы его худой, сморщившейся под весенним, летним, осенним солнцем шеи набухли, он закричал изо всех сил:

- Ура-а-а! Ура-а-а! Мы выбили фашистских мерзавцев из Воронежа!..

Женщины и дети выглядывали из окон, собирались у дворовых ворот, и Ибадулла, потрясая кулаком, повторял:

- Видали?!.. Видали?!..

Как будто до сих пор все глядевшие из окон, собравшиеся у ворот обитатели тупика, даже стены, ворота, окна нашего тупика сомневались в величии Ибадуллы и мощи Ибадуллы, а теперь уж не должно остаться места для сомнений: все должны были признать величие Ибадуллы, мощь Ибадуллы.

- Видали?! Видали, как мы прогнали фашистов-подлецов из Воронежа?

Женщины и дети замерли, глядя на стоявшего посреди тупика, потрясавшего кулаком и изо всех сил, надувая жилы на шее, оравшего Ибадуллу, и не знали, что им делать: посмеяться над Ибадуллой или отойти от окон и закрыть двери. Во всяком случае, это было впервые, чтобы обитатели нашего тупика собрались у дверей, у окон не потому, что Ибадулла скандалит с тетей Аминой,- и люди растерялись.

Ветер чуть не валил с ног Ибадуллу, но в тот январский день 1943 года у Ибадуллы точно прибавилось сил, ветер не мог сдвинуть его с места; с налитыми кровью светлыми глазами, бросая вызов жителям нашего тупика, Ибадулла кричал:

- Видали?! Видали?!

Тетя Амина тоже вышла из комнаты, стояла на площадке лестницы и, можно сказать, ничего не видевшими глазами смотрела поверх дворового заборчика в сторону Ибадуллы; ее застывшее лицо со слезящимися глазами выражало в тот момент гордость, даже надменность, будто ее сын Ибадулла, один, своими руками, освободил Воронеж от фашистов.

XXVIII

У Соны, тезки моей мамы, жены часовщика Гюльаги,- у Соны была печальная красота...

Может быть, она и впрямь сошла с ума, может быть, и впрямь люди были правы, когда говорили, что она обезумела, потеряла разум, у нее были видения? Но... ведь она своими глазами видела легкий трепет губ Гюльаги, и Гюль-ага прежде смотрел как-то иначе... Нет, нет, это было не безумие, легкий трепет Сона видела своими глазами.

38
{"b":"285910","o":1}