Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В полдень, когда женщины собрались у нас, мамины слова и на меня сильно подействовали: вдруг мне самому стало ясно, что я люблю тетю Зибу, о которой прежде не думал, которую видел каждый день и к которой привык как к частичке нашего квартала, когда тетя Зиба уедет, я тоже, как и мама, буду скучать по ней.

Мы все стояли и стояли так на улице, глядя на окошко тети Зибы с белыми ситцевыми занавесками, а Гавриил все не показывался, и мы совсем потеряли надежду, что когда-нибудь сможем увидеть Гавриила, в это время несколько женщин во главе с тетей Ханум пришли к тете Зибе, чтобы поздравить ее, сказать Гавриилу "хош гялдин", и мама была среди этих женщин. Мое желание увидеть приехавшего из Америки Гавриила было так велико, что я, отделившись от ребят, подбежал к маме и, взяв ее за руку, вместе с женщинами под завистливыми и даже злыми взглядами ребят вошел в дом тети Зибы.

Тетя Зиба, как будто всю жизнь ждала не сына, а женщин во главе с тетей Ханум, кинулась к ним, перецеловала всех по очереди, и меня поцеловала.

- Как хорошо, что ты пришел, Алекпер!.. Дай тебе бог здоровья!..- Тетя Зиба вдруг заплакала, всхлипывая.- Клянусь пророком, никуда бы я не уезжала!.. Куда мне ехать, как оставить вас? Кто меня человеком считает, кроме вас? Но у меня внуки есть в той дыре, хочу их повидать. Что поделать, когда же я их увижу? А внуки только по-английски разговаривают, как я их пойму? Ой, женщины, как я оставлю вас, как уеду, под какой камень голову свою подставлю? Да хранит вас бог, что я буду делать в той Дыре?..

И мама, и тетя Сафура, и тетя Мешадиханум растрогались и заплакали, только тетя Ханум не плакала, внимательно смотрела на Гавриила, будто глаза тети Ханум испытывали этого Гавриила в маленькой комнате тети Зибы, вопрошали, увидит ли наша несчастная тетя Зиба хоть один светлый день рядом с этим человеком или нет?

Гавриил сидел за столом. Когда мы вошли, он встал и, пока женщины целовались и плакали, стоял; потом снова сел за стол, и, по правде говоря, увидев Гавриила, я несколько разочаровался, думал, что увижу богатыря вроде Кероглу (Кероглу - герой азербайджанского героического эпоса.), победителя фашистов, а приехавший из Америки Гавриил, против всякого моего ожидания, был обыкновенным человеком: лысым, бледнолицым, худым, долговязым, и одежда на Гаврииле была обычная: на ногах - домашние тапочки тети Зибы, простые брюки, простая белая рубашка... А больше всего я растерялся оттого, что Гавриил разговаривал на простом азербайджанском языке и через каждое слово повторял: "Бог даст!", "С божьей помощью!", "Бог лучше знает!". И еще меня поразило, что, когда тетя Зиба плакала, когда моя мама, тетя Сафура и тетя Мешадиханум вытирали покрасневшие глаза, Гавриил тоже расстраивался, как женщины, и, закусив губу, устремлял в потолок глаза, полные слез; но, во всяком случае, дети Гавриила у себя дома разговаривали по-английски, и мне казалось необычайно странным, что внуки нашей тети Зибы, дети этого Гавриила, который поминутно говорил "Бог даст!" и чьи глаза наполнялись слезами, друг с другом разговаривают по-английски и не знают ни азербайджанского языка, ни татского, ни даже русского. Мы сели за стол, и тетя Зиба, время от времени всхлипывая, вытирая маленьким платочком мокрые глаза и хлюпающий нос, говорила:

- Дай вам бог здоровья!.. Не забывайте меня!.. Я приеду обратно!..

Гавриил, кивая головой, подтверждал слова матери:

- Бог даст!..

- Вот съезжу, повидаю внуков... Гавриил говорил:

- С божьей помощью...

- А потом приеду, клянусь пророком... Гавриил говорил:

- Бог даст!..

- Я вам всем буду письма писать, и вы, умоляю, не оставляйте меня там одну, пишите письма, дай вам всем бог здоровья!..

В это время Гавриил вынул из кармана белой рубашки что-то вроде маленькой свирели, отвинтил колпачок, и я впервые в жизни увидел автоматическую ручку... Этой автоматической ручкой Гавриил на полях газеты записывал свой американский адрес, а я не мог отвести глаз от автоматической ручки: я смотрел на маленькое красивое желтое перышко, смотрел на гладкое и блестящее, как перламутр, тело ручки, и только в этот момент я поверил, что Гавриил действительно приехал из Америки. Глядя на автоматическую ручку, я забыл и то, что Гавриил слезлив, как женщина, и что он каждую минуту говорит "Бог даст!" на простом азербайджанском языке.

Я никак не мог отвести глаза от этого чуда в руке Гавриила; у меня вообще была неудержимая тяга к разным перьям, ручкам (в тот год, то есть в год, когда началась война, я пошел в первый класс), и мне нравилось сидеть дома и, окуная в чернильницу-непроливайку перо, вдетое в тонкую и длинную деревянную ручку, писать в тетради на белых листках в полоску, и автоматическая ручка Гавриила произвела на меня такое впечатление, будто в моей собственной жизни произошло что-то возвышающее душу, в этом было что-то праздничное, а от ощущения праздничности мы все стали отвыкать с тех пор, как началась война; правда, в этом празднике было немного печали, даже боли, потому что автоматическая ручка была не моя, и никогда она моей не станет, но все же были в мире такие прекрасные ручки...

Написав маленьким красивым перышком гладкой и блестящей, как перламутр, автоматической ручки свой американский адрес (и теперь уже адрес нашей тети Зибы!), Гавриил передал его женщинам, потом закрыл ручку колпачком и положил в карман рубашки, и я не мог отвести глаз от кармана его белой рубашки, но тут я ощутил на себе мимолетный взгляд тети Ханум - не заметил, а именно ощутил, покраснел и отвел глаза от кармана белой рубашки Гавриила.

Несколько дней я находился под впечатлением от автоматической ручки; она вызвала во мне непонятный подъем, почти счастье, и я уже убедил себя, что в будущем и у меня непременно будут такие автоматические ручки, и этими автоматическими ручками я буду быстро и аккуратно, как Гавриил, писать, но писать я буду не адреса на газетных полях, а что-то другое...

Тетя Зиба закрыла дверь своего дома подле керосиновой лавки на маленький замок и уехала с сыном Гавриилом в Америку, и горе, которое принесла война, после маленькой сенсации, после минутной передышки снова забрало в руки всю округу, и по вечерам, когда Балакерим, не говоря никому ни слова, усевшись под раздвоенным тутовником на краю тротуара, начинал играть на свирели, его свирель наряду с таинственными образами и преданиями этого мира говорила и о постепенном осиротении нашей махалли, говорила о печали, опустившейся на стены Желтой бани, на наш тупик, дома нашего переулка, улицы, квартал, и я, безмолвно слушая прекрасную свирель Балакерима, вдруг задумался о том, что придет день, и я опишу все, рассказанное этой прекрасной свирелью, словами, выходящими из-под маленького красивого перышка автоматической ручки... Эта мысль потрясла все мое существо, потому что была совершенно неожиданной; в сущности, эта мысль для маленького Алекпера была огромным открытием, а само открытие породило в моем сердце новые чувства, как будто я вдруг вырос в собственных глазах, как будто совершенно по-новому взглянул и на Балакерима, который, надув худые щеки, двигая тонким подбородком, играл на прекрасной свирели, и на раздвоенное тутовое дерево, и на проглядывающее сквозь листья раздвоенного тутового дерева небо, и на только что появившиеся звезды.

Каждый день, проснувшись рано утром, я укладывал учебники, тетради, чернильницу, тонкую длинную ручку в сумку, сшитую мне мамой, когда я пошел в первый класс, и, перевесив сумку через плечо, шел в школу. Через два дня после отъезда тети Зибы в Америку я утром шел в школу, и тетя Ханум, выглянув в окно веранды, позвала меня:

- Иди сюда, Алекпер.

Тогда еще только три сына тети Ханум ушли на фронт: Джафар, Адыль и Абдулали, всех троих забрали сразу, а остальные были дома; Годжа еще учился в медицинском институте, но говорили, что не сегодня, так завтра заберут и Годжу, потому что, говорили, такие, как Годжа, врачи и студенты-медики, теперь очень нужны на фронте (и действительно, прошло немного времени - Годжу тоже забрали); а Джебраил с Агарагимом продолжали работать. У всех наших женщин, девушек, невест, чьи сыновья, мужья, отцы, братья, женихи ушли на фронт, глаза всегда были влажные, все жили в тревоге, все нуждались в куске хлеба, но готовы были пожертвовать последним, чтобы получить с фронта хоть две строчки, что цел; и тетя Сакина, и тетя Мешадиханум, и тетя Фируза, и другие женщины квартала, проводившие на войну мужей, сыновей, братьев, изменились на глазах, поблекли, состарились; и те женщины, чьи мужья или сыновья еще не ушли на войну, со дня на день ожидали дня, когда придется провожать на фронт мужей или сыновей. Моя мама все повторяла: "Ай Алекпер, когда отца твоего заберут, куда мы с тобой головы приклоним, ай Алекпер?.. Такой смирняга, как твой отец, что там станет делать?.." Говорила она и плакала. Так и жила. Но я ни разу не видел тетю Ханум плачущей (и не увидел!); у тети Ханум и лицо не изменилось, тонкие губы, как всегда, были плотно сжаты, черные глаза, глядевшие из-под широких бровей, как всегда, вещали о суровости, но я чувствовал что-то новое в голосе тети Ханум, чувствовал, что в ее голосе что-то изменилось, но что именно, не знал.

28
{"b":"285910","o":1}