В одиннадцать часов без пяти минут я заметил несомненные признаки магнетического влияния. Стекловидное колебание глаза заменилось тем выражением тягостного внутреннего созерцания, которое усматривается лишь в случаях ясновидения, и насчет которого совершенно нельзя ошибиться.
Несколькими быстрыми пассами я заставил веки трепетать, как при начинающемся сне, и еще несколькими такими же закрыл их совершенно. Не довольствуясь однако же сим, я деятельно и неослабно продолжал манипуляции со всею доступною мне силою воли до тех пор, пока не одеревянил совершенно членов больного, приведя их в положение, которое казалось мне наиболее удобным.
Когда все было устроено таким образом, пробило 12 часов (полночь!…), и я просил двух медиков и студента осмотреть г. Вальдемара. После многих наблюдений и испытаний, они признали, что умирающий находился в необыкновенно полнейшем состоянии каталепсии. Любопытство (!?) обоих докторов было возбуждено до последней степени; один из них г. Д. тотчас же решился остаться на всю ночь при постели пациента (!); доктор же Ф. простился с нами, объявив, что приедет около рассвета. Г. Л. И. и прислуга остались.
Мы оставили г. Вальдемара совершенно спокойным до трех часов утра; после чего осмотрели его и нашли решительно в том же положении, как при отъезде г. Ф. Пульс был также с трудом распознаваем; дыхание едва заметно, да и то при посредстве подставляемого зеркала; глаза были естественно смежены, а члены все также вытянуты, тверды и холодны, как мрамор. Несмотря на то, общий вид решительно не представлял образа смерти.
Приблизясь к г. Вальдемару, я употребил полуусилие, чтоб побудить правую руку его следовать за моею, которою я медленно поводил над ним. Опыты этого рода никогда не удавались вполне над г. Вальдемаром, а потому и в настоящем случае я, конечно, весьма мало надеялся на успех: но, к великому моему удивлению, рука его, хотя слабо, но без усилий последовала за направлением моей руки. Тогда я решился попробовать сделать несколько вопросов. – Г. Вальдемар! спросил я. Спите ли вы? – Он не отвечал, но я заметил дрожание около его губ, и это побудило меня повторить вопрос несколько раз. При третьем разе очень легкая дрожь пробежала по всему телу его; веки открылись настолько, что можно было видеть белую полосу глазного яблока; губы тяжело и медленно шевельнулись и из уст вышли чуть-чуть слышные слова: да… сплю теперь… не будите меня… оставьте меня так умереть.
Я ощупал члены, и нашел их все также холодными и одеревенелыми. Правая рука, как и перед сим, повиновалась движению моей руки. Я опять спросил ясновидящего: все ли вы чувствуете в груди боль, г. Вальдемар? – На этот раз ответ последовал немедленно, но еще менее внятно: никакой боли… я умираю. Я не счел нужным более тревожить его в этот раз, и потом до приезда доктора Ф. не было ничего ни сделано, ни спрошено. Он прибыл перед светом и крайне удивился, нашедши больного еще живым. Освидетельствовав его пульс и поднеся зеркало к устам, он просил меня еще поговорить с пациентом: Я спросил: г. Вальдемар! спите ли вы еще? – Как тогда, в первый раз, так и теперь протекло несколько минут до ответа, в течение которых умирающий, казалось, сосредоточивал все возможное ему усилие, чтоб говорить. При четвертом разе он сказал чрезвычайно слабо и неразборчиво: да… сплю… умираю. По мнению, или лучше, по желанию докторов, нужно было оставить г. Вальдемара в этом состоянии мнимого спокойствия, не тревожа до смерти, которая, по единогласному нашему заключению, должна была последовать через несколько минут. Не менее того я вознамерился сделать ему еще один вопрос и повторил предшествовавший. Во время произнесения мною уже известных слов, в лице умирающего произошла чрезвычайная перемена. Глаза пришли в вращательное движение и медленно открылись, причем зрачки закатились под лоб. Кожа внезапно приняла мертвенный цвет, скорее походя на беловатую бумагу, чем на пергамен, а гектические круглые пятна, которые до этой минуты ясно обозначались на средине каждой щеки, внезапно сошли; я употребляю выражение «сошли», потому что внезапность их исчезновения, не представляла мне в ту минуту никакого другого подобия, как отход пламени с задутой свечки. В тоже время верхняя губа скрутилась и поднялась выше десен и зубов, которые до той минуты были ею совершенно закрыты, а нижняя челюсть отвалилась, отвисла с весьма слышным шумом, оставив рот широко открытым и вполне показав глотку и язык, распухший и черный. Надеюсь, что ни одному из присутствовавших тогда со мною не были совершенно чужды страшные зрелища, представляемые различными видами смерти: но при всем том отвратительно безобразный и ужасающий вид г. Вальдемара в эту минуту до такой степени превышал всякое понятие, что каждый из нас, будто ошеломленный, отскочил от его кровати.
Я вижу, что достиг здесь в рассказе моем той точки, с которой каждый читающий впадет в совершенное неверие; несмотря на то, я должен продолжать.
В г. Вальдемаре не оставалось ни малейшего признака жизни. Порешив между собою, что он уже умер, мы собирались предоставить труп его попечению двух лиц, составлявших его прислугу, когда сильный трепет языка его заставил нас остановиться. Это трепетное движение продолжалось, может быть, минуту: после чего из неподвижных и удаленно разверстых одна от другой челюстей изшел такой голос, что было бы совершеннейшим с моей стороны безумием пытаться дать о нем понятие каким-либо описанием. Конечно, можно было бы применить к определению его два или три эпитета; я, например, мог бы сказать, что то были звуки дряблые, жесткие, глухие, пустые, глубокие: но отвратительно ужасающая общность произведенного ими впечатления решительно невыразима, по той весьма простой причине, что никогда никакой подобный сему звук не поражал человеческого слуха. Были однако ж две особенности, которые, как тогда, так и теперь, по мнению моему, исключительно знаменовали эти звуки и могут представить, разумеется, наислабейшую лишь тень понятия о сверхчеловеческой странности их. Во-первых, голос доходил до нашего (по крайней мере, до моего) слуха будто бы из чрезвычайно отдаленного места, или же из преглубочайшего подземелья. Во-вторых, он производил на мой слух такое впечатление (я предвижу, что в этом случае мне невозможно быть понятным), какое производят на чувство осязания студенистые и слизистые вещества. Я говорю о звуке и голосе, желая выразить, что звук этот был последовательностью слогов, обозначавшихся с ясностию, но с ясностию именно совершенно чудесною, невыразимо поразительною. Г. Вальдемар, очевидно, отвечал на вопрос, который был сделан ему мною за несколько минут пред сим. Вы помните, что я спросил его тогда: спите ли вы еще? Теперь он отвечал: да… нет… я спал… а теперь… теперь я мертв.
Никто из присутствовавших не пытался ни отрицать, ни удерживать невыразимого ужаса, произведенного этими словами. Г. Л. И. (студент) упал без чувств, а прислуга в ту же минуту выбежала из комнаты, и ни за что в свете не соглашалась войти опять. Мои собственные впечатления были таковы, что я и думать не смею дать о них читателю хоть малейшее понятие. Около часа мы молча, не произнося ни единого звука, трудились всячески привести в чувство г. Д. И. Успев в этом, мы опять начали внимательно всматриваться в положение г. Вальдемара.
Оно (положение) нисколько не изменилось против описанного сейчас; вся разница состояла в том, что на поднесенном зеркале не появилось ни малейшего следа дыхания. Пробовали, но без успеха, пустить кровь из руки, которая, нужно заметить, уже не повиновалась более моей воле; единственное, истинное свидетельство о присущей еще силе влияния магнетического проявлялось в сотрясательном движении языка каждый раз, когда я обращал вопрос к г. Вальдемару. Казалось, он усиливался отвечать, но ему уже не доставало воли. К вопросам, делаемым ему другими, он, очевидно, был решительно не чувствителен, несмотря на старание мое привести его в магнетическое соотношение с каждым из присутствовавших.