А он мчался все дальше.
Но весь ужас был в том, что то, чего он страшился, не. оставалось позади — оно бежало ему навстречу: вот два малыша ловят рыбу в речушке, и, проносясь мимо них по мосту, он увидел их поднятые лица — невинные, чистые детские личики.
А вот старый негр медленно идёт по обочине, в одной руке неся корзину, а другой держа за руку маленькую девочку-негритянку в накрахмаленном красном платьице и с красными ленточками в волосах. Машина приблизилась к ним, и старик широко улыбнулся. Почему он улыбнулся? Он был стар, беден, чёрен и всё-таки улыбался.
Вот влюблённая парочка входит в лес. На девушке жёлтое платье. На мужчине брюки цвета хаки и голубая рубашка. Его рука обвивает её талию. Он много выше её. На фоне жёлтого платья его рука на её талии . кажется огромной.
Старик копается на огороде. Вот он поднял мотыгу, и она сверкнула отполированной сталью. Опершись о мотыгу, старик вытер лысую загорелую голову большим красным платком. Блеснули стекла его очков. Полная седая старуха вышла из дому с подносом в руках. На подносе стоял высокий стакан, наверное, с охлаждённым чаем, в стакане — веточка мяты. Она несла чай старику.
Нет, мир совсем не был пуст.
Не было в нём такого места, куда можно было бы скрыться от воспоминания о счастливом лице Кэсси Спотвуд.
Мир был полон людей.
Он намеревался провести ночь в своей квартире в Нэшвилле, но оказался здесь, в Дарвуде. в доме, который когда-то принадлежал Бесси, но теперь стал его собственностью. Ведь деньги, которые он вложил в эти сочные луга, живые изгороди, сад, полный роз, белые заборы вокруг пастбищ, конюшни, сияющие белизной, десятикратно покрыли стоимость старого поместья Дарлингтонов.
В зале, стоя на ковре винно-красного цвета, он увидел себя в большом зеркале в золотой раме — седеющий мужчина разговаривает с седеющим стариком негром в белой куртке, которую он, по-видимому, только что натянул: воротник был загнут внутрь. Нет, сказал Маррей Гилфорт, ужина не надо, он не голоден, только перекусит что-нибудь лёгкое, и утром лошадь тоже подавать не надо, он будет спешить в Нэшвилл; риходил ли ветеринар осматривать растянутое сухожилие Старлайта?
Он принял ванну, надел серую клетчатую рубашку с мягким воротничком, темно-коричневый пиджак с кожаными накладками на локтях, серые фланелевые брюки, домашние туфли и спустился в кабинет, где Леонид уже приготовил для него виски и лёд. Маррей выпил. Он ни разу не посмотрел на дубовую панель, скрывавшую сейф. Он выпил ещё два стаканчика, и наконец Леонид сообщил, что кушать подано.
Поев, он вернулся в кабинет и выпил бренди, но ни разу не взглянул на сейф. Прослушал девятичасовой выпуск новостей, с горечью подумав, что будь он лет на десять моложе, он бы ещё надеялся стать сенатором. Потом отправился наверх, взяв с собой бокал виски с содовой и льдом.
Тщательно приготовил постель, надел пижаму и лёг, опершись на подушку и положив на колени журнал. Бокал виски стоял нетронутым на столике. Маррей лежал, освещённый конусом света от лампы, чувствуя себя в полной безопасности. Мир вокруг него был погружён в полумрак.
Был уже одиннадцатый час, когда он встал, надел халат и домашние туфли и спустился в кабинет. Плотно закрыл дверь, осмотрел шторы на окнах. Затем подошёл к стене, отодвинув панель и повернул холодную стальную ручку сейфа.
Он сел в кресло, положив на колени коричневый бумажный мешок, а на мешок — то, что из него вынул. Кончиками пальцев он слегка теребил ярко блестевший необожжённый край красного платья.
«Он заставил меня поверить, что я красивая», — вот как она сказала.
Красивая! В этой паршивой красной тряпке. Он прикоснулся к кусочку лакированной кожи, блестевшему на туфельке. Красивая? В этих чёрных туфлях на ужасающих каблуках? Да, одетая во все это, она, верно, стояла посреди кухни и ждала своего даго, и вот он входил, и волосы его блестели ещё ярче, чем лакированная кожа.
Но, черт побери, ведь даго мёртв! Невинный или виновный — какая разница, мёртв, и все тут. Маррей напрягся, словно все его существо сжалось в кулак, готовый нанести удар.
Но было ещё и письмо. Оно ждало Маррея, терпеливо лёжа на своём месте, ждало, чтобы он его снова перечёл, как уже не раз перечитывал его ночами, сидя в кресле, заперев дверь и наглухо задёрнув шторы. Он возьмёт его в руки, и оно заговорит:
"Я хочу, чтоб ты знала, как я благодарен. Ты пыталась спасти меня. Спасибо тебе. Никто не верит, что ты говоришь правду. Не знаю почему. Ты добрая, и ты bella, и я хотел любить тебя. Но это не получилось. Ты добрая, ты дала Анджело деньги и машину. Я помню улыбку на твоём лице, когда я целовал твою руку. Я держал своё обещание, как ты просила. Не обижал свою девушку. Теперь они меня скоро убьют. Я не боюсь. Я любил тебя. Но ничего не получилось. Ты хотела спасти меня. Теперь я целую твою руку. Спасибо тебе.
С уважением.
Твой Анджело Пассетто".
Маррей Гилфорт продолжал смотреть на письмо из камеры смертников, написанное химическим карандашом на сероватом листке в синюю линейку, вырванном из школьной тетрадки. В тех местах, где даго задумывался и сосал карандаш, следующее слово было ярче других.
Письмо было послано в оффис Лероя Ланкастера, тот переслал его в лечебницу, а доктор Спэрлин отдал его Маррею. Кэсси Спотвуд так и не видела этого письма: доктор опасался рецидива.
Ну, а что бы изменилось, если бы она и прочла его?
И Маррей вдруг снова увидел спокойное, ясное лицо Кэсси, светившееся от счастья.
«Любовь», — подумал он, и это слово гулким эхом отдалось у него в ушах. Он резко встал, подошёл к сейфу, швырнул в него всё, что лежало у него на коленях, захлопнул дверцу, защёлкнул замок.
Он вышел из кабинета, прошёл в зал. Стоя в темноте, он почти физически ощущал, как сдвигаются стены, как угрожающе навис над его головой безжалостный, блестящий потолок. Дом был тюрьмой.
Он подумал об Анджело Пассегто: как ему дышалось там, в камере, по ночам?
Маррею и самому было тяжело дышать. Стало ещё темнее. А стены все надвигались. Нет, не дом, а сам Маррей Гилфорт был своей собственной тюрьмой. И всегда стремился освободиться от неё, избавиться от необходимости быть самим собой. Пытался стать Сандерлендом Спотвудом и научиться скакать галопом на сером жеребце по красной, как кровь, глине. Пытался стать Алфредом Милбэнком, повторял его слова, брошенные тогда в чикагском баре: «Не пройдёт и часа, как я отдам сто долларов за сочный кусок иллюзии в юбке и со всем, что полагается!» Пытался заставить людей уважать его и для этого пробивался в Верховный суд штата. Хотел бы даже стать Анджело Пассетто в том старом, тёмном доме.
Но если он сам себе был тюрьмой, то кто же тогда тот Маррей Гилфорт, который пытался вырваться из этой тюрьмы?
Ум его медленно осваивал эту мысль. Наверное, так несмышлёный ребёнок рассматривает незнакомый предмет, неуклюже вертя его в своих руках. Он стоял под ледяной тяжестью люстры и боялся шевельнуть головой, боялся заглянуть в большое зеркало во всю стену, потому что знал, что мерцающая тёмная глубина, возможно и не отразит Маррея Гилфорта. Он бросился вверх по лестнице и вдруг ясно и отчётливо, как днём, увидел светящееся от счастья лицо Кэсси Спотвуд. И снова услышал её вопрос: «А ты когда-нибудь любил, Маррей Гилфорт?» На мгновение он застыл на лестнице в темноте, а потом едва не закричал: «Да! Тебя!» Но знал, что это было бы неправдой.
Он стоял там, на лестнице, и с удивлением говорил себе, что никогда толком и не знал её. А как можно любить женщину, которую ты не знаешь? Однажды, много лет назад, открылась дверь старого дома, принадлежавшего Сандерленду Спотвуду, и навстречу Маррею выплыло из темноты бледное лицо девушки; вот и всё, что он знал о ней. Это была мечта. Мечта, навязанная ему судьбой.
Он поднялся к себе в спальню.
Около кровати горела невыключенная лампа. Он увидел освещённый ею большой портрет Бесси, покоившийся на подставке в толстой серебряной раме. Медленно подошёл к нему.