А впереди вот уж знакомый сереющий угол, безлюдно-боязливая панель. У входа часовой, а у ворот — другой… Зудин кривится. А впрочем — о, счастье! — у подъезда машина!
— Елена Валентиновна, передайте-ка там, наверху, что я проехал на минутку к себе домой пообедать и сейчас же вернусь…
— Пантелеев, поедем домой!
Весь залепленный мокнущим снегом, шофер Пантелеев нажимает грушу рожка, и на рев его гулкий из подъезда бежит, спотыкаясь, помощник в таком же затертом тулупе, в меховой растрепавшейся шапке с ушами и в кожаных черных претолстых перчатках. Рукавом снег очищен с сиденья. Зудин влез. Помощник заводит мотор. Нервной дрожью забилось сердце машины. Дверцы щелкают. Быстрый толчок — понеслись.
Снег валит перекрестными нитями хлопьев, бьет в лицо, залепляет глаза, а в мозгу мысль за мыслью бунтующим роем вперегонку несутся, как хлопья, налету вырастая из ниоткуда, налету уходя в никуда.
— Подождите меня: я минут через двадцать обратно.
«Батюшки-светы, Лиза как разодета: в лучшее платье; белокурые локоны взбиты, как сливки».
— Это по случаю чего?
Смеется криво:
— По случаю победы!
— И то правда. А я, знаешь, как был с недосыпу, так со службы с утра и поперся в народ. Прошел вместе с центральным районом аж до площади Зарев. Были все наши. На торжественное заседание совета, знаешь, я не пошел: чересчур много спешной работы; и вот прямо оттуда вместе с Вальц воротился к себе, а сюда прикатил пообедать. Машина внизу ожидает.
— Знаешь, Леша, мы с Вальцей вчера допоздна просидели. Оставляла ее ночевать, да она застеснялась. Она, право же, очень сердечная женщина!
Суетясь, говорит развеселая, а сама громыхает тарелками. Митя и Маша уже взгромоздились к отцу на колени.
«Ба, да у них перепачканы ротики».
— В чем это?
— Папа, нам тетя дала шоколадку! — восторженно звенькает Митя, а Маша, игриво щурясь, распялилась ртом, в котором нежно тает огромный кусок шоколада.
Лиза вспыхнула ярким румянцем. Под руками рассыпались ложки.
— Ты не сердишься, Леша? Елена Валентиновна такая душевная, добрая… Она притащила полно нам гостинцев: фунта с два, почитай, шоколаду — настоящего, заграничного, — попробуй-ка! — детишкам. Им же по паре отличнейших крепких чулок фильдекосовых, длинных… ты только взгляни… и, знаешь ли, мне… (она виновато потупилась в скатерть). Мне так было неловко, но я не смогла отказаться: она ведь всерьез обиделась, — мне она подарила две пары шелковых тонких, отличных чулок… Посмотри!
И Лиза стыдливо, слегка полыхая румянцем, отступает назад, приподымая тяжелый подол, открывает кокетливо затянутую в прозрачный коричневый шелк упругую ногу. И стремительно бросилась, как бы вдруг застыдясь, к мужу грузно на шею.
— Как неудобно! — коробится Зудин. — Да, неудобно, неловко. Ведь она, знаешь сама, моя подчиненная. Лучше бы ты, Лиза, ничего не брала… Пахнет взяткой! — даже брезгливо рванулся.
— Что ты, Леша, такие слова? Как тебе это, право, не стыдно, как не стыдно? Ну, взгляни-ка мне прямо в глаза и скажи: Лизочка, прости, мне уж стыдно!.. Ты молчишь? Так сам посуди: Вальц — и взятка! За что? Для чего? Значит дружбу нельзя заводить с тем, кто службой тебе подчинен? Перекинуться словом нельзя? Или ты думаешь: я не отказывалась? Но она все твердит: вы поймите ж, что я балерина, артистка! У меня, дескать, этакой шелковой завали, старого хламу, ненадеванных даже вещей — сундуки поостались: вот теперь я служу, ну куда же мне всю эту рухлядь?! Раньше я продавала, неужели же теперь вы стыдитесь взять эту мелочь на память?
— Хороша мелочь?! Сколько стоит все это?
— Леша, не покупала она это все: так сама уверяет. Чулок у нее, еще с мирного времени, прямо депо, сама хвастает. Две пары детских чулок — это вещи замужней сестры, у которой есть девочка, но они уж давно за границей. Шоколад, детское лакомство, — она говорит, — ей привез там его какой-то знакомый артист, что на днях возвратился с армейскою труппою из Архангельска. Сколько там, она уверяет, этого добра взяли мы апосля англичан: всех, кого надо, не надо, наделили им вдоволь. Сам актер то, знакомый ее, привез почти с пуд. Неужели же за всю эту мелочь, за ерунду ты осердишься? Сердишься, Леша? Но ведь я же предлагала за все заплатить ей, а она наотрез отказалась и обиделась даже, аж вспыхнула вся.
— Она гордая, чай, не в тебя! — кинул Зудин.
— Леша, Леша, так вот ты какой?! Вот твоя вся любовь? Ведь другому бы стало приятней, что жена получила подарок, а ребята обулися в кои-то веки да отведали сласти. А ты?! — Машка, Митька, швырните отцу шоколад! Ему жалко: пускай отымает. Как собака в стогу, — ни себе и ни людям!
Митя угрюмо нахохлился, медленно вытянул ручку и положил свой откусанный ломтик на стол, а Машутка вся вмиг налилась, покраснела и раскатистым ревом навзрыд раскидала навислость молчанья. Из ее округленно раскрытого ротика плыли вниз шоколадные слюнки, а на лобике выступил пот.
— Деточка, милочка, дочка, перестань, моя радость! — кинулся Зудин. Быстро взбросил на руки, крепко прижал и потряхивал молча, забегав порывисто взад и вперед. Нежно хлопал дочурку по плечику, а лицо самого так болезненно сжалось, как будто бы детское горе, липко пачкая льнущим ротиком ворот его пиджака сладко-горьким, шоколадно слезливым потоком, проедалось мучительно в самое сердце.
— Митя, забирай шоколад, ешь его на здоровье!.. Причем тут дети?.. Дети тут ни причем! — бормотал раздраженно, покуда жена, злобно хмурясь, разливала в тарелки дымящийся суп.
— Значит нельзя по-товарищески взять у подруги детишкам гостинца, — огрызнулась она.
— «По-товарищески»? — протянул, насмехаясь, Зудин. — С каких это пор она стала тебе вдруг товарищ?
— Да с тех пор, как стала служить у тебя в чрезвычайке! — быстро резнула жена, и на стол покатилась вилка. Окрыленная ловким ответом, подъязвила. — Иль туда принимают прохвостов?!
Усадивши дочурку на стул с собой рядом, как кончились всхлипы, и погладивши молча грустящего Митю, Зудин стал торопливо глотать, обжигаясь, обед, не глядя на жену. Та в ответ громко чавкала ртом. После супа съев каши без масла и соли, Зудин быстро поднялся. Дверь на кухню открыв, отыскал на столе фарфоровый чайник с синеющей фирмой «Гранд-Отель» и с отшибленным носом. Потянул из него в три глотка тепловатого цикорного чаю, утерся, задумчивым взглядом скользнув на ползущих плитой тараканов. А потом, не взглянув на жену, машинально оделся в передней, хлопнул дверью и выскочил вниз.
Только здесь он заметил, что снег перестал, и спускались мутные сумерки в город. Одиноко кой-где улыбались огни.
Фонарем прорезая стремительную мглу впереди, он качался в моторе, и хотелось молчать и не думать, наслаждаясь дымком папиросы. Но какая-то злая, тупая досада саднила по сердцу. Что-то, где-то, но было не так. Что и где — сам не знал он.
В самом деле: детишкам кто-то дал шоколад. Разве донышком сердца не отрадно за них? Как светлели их лица, как цвели их глазенки восторгом! Жена получила чулки от подруги в подарок.
«Я, пожалуй бы, не взял, — сравнил себя Зудин, — но она?!»
Сколько долгих мучительных лет жили, бились они в нищете: безработный, в подпольи, в Сибири! Сколько горя и нужд натерпелись они, так упрямо борясь за идеи рабочего счастья!.. Разве Лиза, его дорогая жена, не была ему верной опорой, бескорыстной всегда, молчаливой? Коль теперь и позарилась вдруг на подарок и в знак дружбы взяла пустячок, что так бабьи сердца утешают… «Бабы все, как одна», — пронеслось в уме у него, — почему обошелся он с ней этак грубо, сурово, жестоко? «А хотел быть всегда таким чутким», — сам насмешечкой кинулся Зудин.
Ему вспомнилась Лиза, как она отступила пред ним, приседая, назад, поднявши стыдливо тяжелый подол, чтоб похвастать перед мужем обновкой.
«А туда ж, расфуфырилась вся: с суконным рылом — в калашный ряд, — подумал он о ней уж не злобно. — Ну, а все же пролетарскую марку не выдержала: поманили чулочком — и кинулась. Видно бабы-то все на один покрой».