Литмир - Электронная Библиотека

В атмосфере идеологического синкретизма александровской эпохи консерватизм шел бок о бок с позднепросветительским либерализмом, адептами которого были многие декабристы, Николай и Александр Тургеневы, молодой Чаадаев и, конечно, молодой Пушкин. Близок к ним по взглядам был и князь Петр Борисович Козловский — живое свидетельство того, что спустя сто лет после петровских реформ у некоторых из русских европейцев не осталось и следа былого “варварства”. Длительное пребывание за границей (Козловский служил при различных дипломатических миссиях с 1803 по 1821 год, а позднее кочевал из одной европейской столицы в другую) выработало интересный тип космополита, поклонника английского конституционного строя с сочетанием личной свободы и суровой ответственности перед законом. Этот “русский, разжиревший на цивилизации” (выражение Жермены де Сталь, хорошо знавшей князя), родился в один год с поэтом В.А.Жуковским (1783) и жил на рубеже двух великих исторических эпох. Одной и них был XVIII век, в течение которого идейные разногласия не выходили за рамки домашней ссоры собеседников, сидящих за общим столом, другой — век XIX, который поставит перед каждым мыслящим человеком суровый вопрос: с кем ты? — тотчас заставив связать личную судьбу с избранной доктриной, партией, печатным органом и т. п.

Идеи Козловского о необходимости отмены крепостного права и установления в России парламентской монархии вполне соответствовали программе правого крыла декабристов. Однако князь остался чужд культу патриотизма и гражданской доблести, который был свойствен плеяде офицеров — героев 1812 года. Живя за границей, Козловский не был свидетелем ни Бородинской битвы, ни пожара Москвы. Его молодость пришлась на “дней Александровых прекрасное начало”, когда от поведения и мышления человека еще не требовалось подвижничества, обязательного служения одному идеалу. Он пронес дух этого времени через всю жизнь и мог сочетать в себе французскую легкость ума и чисто русское барство с его рассеянностью и безалаберностью. Новейший экономический и политический либерализм уживался в нем с глубокой набожностью (он тайно перешел в католичество в 1803 году), а презрение к Меттерниху — с версальской галантностью[93].

В личной судьбе князя Козловского были, однако, такие моменты, которые можно рассматривать как проявление новой исторической тенденции: русские европейцы вновь стали себя чувствовать “лишними людьми”. Произошло это после Венского конгресса, установившего новый политический порядок в Европе, и, как оказалось, надолго. Либеральные надежды на то, что европейские монархии усвоят уроки Великой французской революции и станут эволюционировать в сторону конституционного строя, рушились со дня на день. Рухнули также иные надежды — чаяния победивших Наполеона на то, что их Отечество будет наконец признано великой европейской державой на таких же самых правах, как Британская или Австро-Венгерская империя. В 1814 году, как верно заметил современный исследователь, “Россия, бывшая до тех пор еще чужим и странным именем, за которым скрывались безграничные дикие пространства, явилась в самом центре Европы победителем, гордым и великодушным”, и на кардинальный вопрос: Европа ли Россия? — последовал наконец утвердительный ответ[94], подтверждавший гордое заявление Екатерины II, которым начинался ее “Наказ”: Да, Россия есть европейская держава!

К несчастью для России, этот ответ оставался в силе лишь в краткий момент торжества союзников. Талейрану в скором времени удалось расколоть антинаполеоновскую коалицию. Сделать это было не так трудно, потому как Великобритания слишком опасалась военной мощи России и ее конкуренции на рынках Европы и на турецких базарах. Не пускать Россию в элитарный клуб европейских держав по понятным причинам требовали и польские патриотические круги, упорно распространявшие по всей Европе частично обоснованные, но по большей части мифические мнения о России как о варварской азиатской деспотии. Священный союз, одним из инициаторов создания которого был Александр I, должен был стать воплощением идеи всемирности, законодателем и субъектом общеевропейского международного права, но “метафора братства народов меняется метафорой тюрьмы народов с Россией в качестве европейского жандарма”[95]. Не без вины царя, желавшего, как когда-то Петр I и Екатерина II, остаться самодержцем, но и не без вины европейских государственных мужей. И последовавшая вслед за этим унылая николаевская эпоха, которая породила так много “лишних людей”, желавших быть просто европейцами, с известной точки зрения была неизбежным следствием двух причин: двойственной политики Запада, который опасался “слишком сильной” России, и краха либеральной версии Священного союза.

С 1814 по 1820 год совершается важный процесс, который нашел свое выражение в возникновении первых декабристских организаций, а в сущности представлял собою разрыв негласного союза проевропейски настроенной интеллигенции с правительством. Союз этот стал возможным в результате петровских реформ и просуществовал около двухсот лет. В последние годы правления Александра I русские европейцы вновь начинают чувствовать давно забытую психологическую отчужденность. Для правительства, которое утратило ведущую роль в деле просвещения, прогресса и европеизации русского общества как раз в пользу интеллигенции, такие люди казались если не опасными, то — лишними. Для петербургского grand monde, для фамусовской Москвы, для провинции, где обитали Маниловы, Коробочки, Собакевичи, — и подавно.

После Венского конгресса, в работе которого Козловский участвовал, тщетно пытаясь воплотить в жизнь собственные либеральные надежды, он остался на Западе, чувствуя себя в России чужим. Всеми силами старался он укрыться и от ставшего тогда особенно модным националистического романтизма, печально констатируя, что европейцам становятся чуждыми милые его сердцу имена Вергилия, Горация, Ювенала, Расина. Но настроения горького, едва ли не байронического разочарования испытывал и сам. Потому, наверное, во взглядах на сущность русской цивилизации и на прошлое своей страны, которые он изложил в разговоре со знаменитым маркизом Астольфом де Кюстином на корабле, плывшем из Любека в Кронштадт весной 1839 года, преобладают нe столько идеи, почерпнутые у Местра и де Бональда, сколько чаадаевская горечь и чаадаевское презрение к России эмпирической, не “ноуменальной” — а такое настроение носило скорее романтический характер. Козловский считал, что Россия отстала от Европы на тысячу лет, потому что Запад пережил нашествие варваров в V веке, а Россия сбросила монгольское иго в XV. Домонгольская Русь была, по мнению князя, высококультурным государством с развитой аристократией, но народ оставался языческим и патриархальным. К тому же русские никогда не прошли школы рыцарства: благородное влияние крестоносцев и католичества остановилось на Польше. Поэтому Россия никогда не знала, что такое честь, bonne foi. Влияние Византии было двойственным: с одной стороны, она передала русским вкус к художествам, с другой — привычку лукавить и лгать. Когда Европа шла освобождать от неверных Гроб Господень, татарское иго породило в России крепостное право и самодержавие — “идолопоклонническую демократию”, всеобщее равенство рабов[96].

Трудно сказать, была ли историческая концепция Козловского самостоятельной, выношенной им самим или же сотканной из множества чужих мыслей, подслушанных им в европейских и петербургских салонах. Я более склоняюсь ко второй версии. Вероятнее всего, он был знаком с первым “Философическим письмом” Чаадаева, хотя ряд его идей, в частности о монгольском иге как главной причине российской отсталости и самодержавного деспотизма, о высокой культуре Киево-Новгородской Руси, о свободолюбии и рыцарстве Польши, звучат совсем не по-чаадаевски. Легко найти у Козловского точки соприкосновения с мыслью Пушкина о том, что именно Русь спасла Европу от татар (в неотправленном письме поэта к Чаадаеву от 19 октября 1836 года), или с полонофильством кн. П.А.Вяземского. Для нас важно другое — то, что в 1830-е годы русский европеизм, функционируя в условиях сгущавшегося охранительства и неуклонно растущей ксенофобии, с одной стороны, и усиления романтического интереса к проблемам национальности и исторического процесса — с другой, уже не мог довольствоваться одним умонастроением, а неизбежно стремился вылиться в законченную историософскую концепцию. Общее течение захватило и “пустого Козловского” (выражение Н.И.Тургенева) — вечного острослова, оратора-собеседника, никогда не претендовавшего на роль философа. Отсюда один шаг до Чаадаева, до появления историзма в сочинениях русских авторов.

вернуться

[93]

О жизни и деятельности кн. П.Б.Козловского см.: Dorow W. FЯrst Kozloffsky. Leipzig, 1843; Струве Г. Русский европеец. Материалы для биографии и характеристики князя П.Б.Козловского. Сан-Франциско, 1950.

вернуться

[94]

Шайтанов И. Географические трудности русской истории (Чаадаев и Пушкин в споре о всемирности) // Вопросы литературы. 1995. Вып. VI. С. 173.

вернуться

[95]

Там же. С. 174. Автор статьи не без основания полагает, что Священный союз окончательно прекратил свое существование в 1830 г., когда “восставшая Польша, отказавшаяся отправить войска в Париж для подавления революции, окончательно стала камнем преткновения на пути тогдашнего сближения России с Европой” (там же).

вернуться

[96]

Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия. С. 33–35. Ср. исторический комментарий беседы Кюстина с Козловским в кн.: Струве Г. Русский европеец. С. 42–48.

10
{"b":"285583","o":1}