Мимоза торопливо поставила передо мной большую чашку риса, соевые бобы, маринованные овощи — все, что я так люблю. И как обычно, она протерла рукой палочки для еды. И этот ее жест я тоже люблю. Мне было неловко глядеть им в глаза — Мимозе, Хай Сиси, Эршэ. Казалось, после недавнего триумфа, после этой победы над Хай Сиси ко мне придет уверенность в себе. А все вышло наоборот: какая-то необъяснимая робость царила в моем сердце.
Принялся за еду, но как-то вяло. Вроде и голоден, и вроде есть не хочется. Задумчиво ковыряя в чашке с рисом, размышляю об «Анне на шее»: как трудно в литературе изобразить сложность и драматизм реальной жизни, передать причудливые изменения состояния души. Они настолько глубоки и неуловимы, что почти не поддаются воплощению в слове, в красках, на сцене. Вот и сейчас за моей спиной Хай Сиси поддразнивает Эршэ, и в его голосе слышится скрытая грусть, смех звучит как-то натянуто — он, верно, чем-то подавлен. Это его настроение буквально висит в воздухе, заражает помимо твоей воли. И вот уже Мимоза, моющая посуду, беспокойно, нервничая, гремит чашками, словно выполняет докучливую обязанность. Потом Хай Сиси, уступя просьбам Эршэ, вполголоса напевает, но чувствуется, что он совсем пал духом и ему не до песен:
По воде плывет
эх, полотенце,
Песню пропою —
успокою сердце.
А соломинкой одной
не запрешь ворот
А любовь не удержать —
все равно пройдет!
Эх, да красны яблоки
ароматней груш.
Отчего печалишься? —
Опостылел муж!
К последней строке голос его окреп и помолодел. Эршэ захлопала в ладоши: «Еще, еще! Дальше!» Мне стало завидно. И не только потому, что он с такою живостью умел выразить свои чувства — Эршэ никогда не выказывала мне столь горячей привязанности. Когда я пересказывал ей сочиненные другими истории, она, не дослушав, засыпала на половине. Неужели я утратил способность привлекать детские сердца?
Хай Сиси что-то нашептывал на ухо Эршэ, видно уговаривал ее. Наконец девочка громко потребовала:
— Мам, спой ты, спой...
Я не оглянулся. Мимоза, верно, уже помыла посуду и уселась на лежанку. Донесся ее смех — она готова была смеяться, чтобы ни произошло. Меня это раздражало. Она согласилась быстро и с охотой:
— Ладно, спою.
Мимоза пела свободно, легко, но, конечно, голос ей никто не ставил:
По воде плывет эх, полотенце.
Песнею твоей не утешить сердце.
Тридцать три зерна гречихи, три по тридцать три — дорог.
Сколько ласковых и добрых — краше всех мой муженек!
Из кунжута давят масло, лучше масла не найду.
Если замуж я не выйду, мил-дружочка заведу!
Это были лирические частушки в жанре «Бродим парою на небе» с севера провинции Шэньси; их скрытый смысл далеко не всегда поддается расшифровке. Для меня многое так и осталось неясным. Но зато возник образ двух птиц — одна над другой, кружащихся, словно их связала единая нить в облачном поднебесье. Что говорить — эти двое замечательно подходили друг другу! И здесь, в этом деревенском глинобитном домишке, где мигающая масляная лампа едва рассеивала желтоватый сумрак, где дым от печки и кухонный чад, — я был лишним! Так неведомо откуда взявшаяся муха влетает в комнату, подбирается к еде, жужжит-кружит, а насытившись, улетает прочь. У меня не было ничего, и сам я был ничей. И повсюду на земле я непременно окажусь лишним. Словно Вечный жид, я обречен на скитания, всегда и везде я буду отверженным, всю мою жизнь... И сейчас я, точно клин, вошел в чужую жизнь; пытаясь обрести свое место, я разлучал людей, крушил их существование.
После плотного ужина полагается прийти в доброе расположение духа, но сегодня все было наоборот — настроение мое вконец испортилось. Я обозрел свою жизнь и понял с непреложностью: голоден я или сыт, но приношу всем одни горести.
Отодвинув чашку, ни на кого не глядя, я буркнул, что меня ждут «дома» — кое о чем посовещаться нужно, и вышел на улицу. Ледяная луна наполовину скрыта облачной пеленой в прорехах и дырьях, словно моя ватная кофтенка. Подступавшие со всех сторон мрачно-черные горы напоминали толпу судейских в темных мантиях. Ветра не было. Воздух сухой и холодный. Редко в каком окне мерцает неверным светом лампа; тихо, только шуршат по песку и сохлой траве собственные мои шаги. Я чувствовал себя разбитым — радоваться было нечему. И тут же разом воспрял духом: Хай Сиси появился на по-
роге, он тоже уходил от нее! Постоял немного, откашлялся и заспешил туда, где во тьме угадывалась конюшня.
Мне бы в пору обрадоваться, но печаль вновь стиснула сердце.
23
Наутро я опять восседал на его повозке. На душе было смутно, словно я посмел взгромоздиться на его кучерское место. Да при чем тут место. Просто вся двусмысленность наших отношений возникла по собственной моей воле, я сознательно встал между ним и Мимозой, это во мне бродит юношеское весеннее томление.
Хай Сиси стал относиться ко мне еще более скверно. Его неприязнь лишена всех этих сложностей, ведь и сам он прост и ясен. Таков небесный свод над нами — малейшее облачко сразу отбрасывает на землю пусть крошечную, но тень. А его лицо сегодня предвещало бурю.
Наполнив нашу повозку навозом — грузил, естественно, я один, — мы отправились в первую ездку, и я, как и вчера, устроился на задней перекладине повозки. Лошади медленно тащились по деревне, покуда не выбрались на дорогу.
Хрясь!
Меня словно ожгло. Я получил удар кнутом прямо в лицо. Хай Сиси, спиной ко мне, восседал на своем месте, спокойно держал вожжи, будто и не он только что огрел меня. Всякое, конечно, случается. Здесь, на северо-западе, кнуты и в самом деле длиннющие, так что немудрено зацепить сидящего сзади. В лагере возница лишний год схватил — хлестнул ненароком партийца, которого взялся подвезти. Потом он слезно уверял нас, что это произошло действительно случайно. Его жена вместе с новорожденным сыном ждала его домой к Празднику Весны...
Как бы то ни было, я взял вилы, которые торчали из кучи навоза, и выставил их перед собой, как щит.
Хай Сиси, знал, что делал, и с кнутом управлялся превосходно. Умел поразить и цель, которая находится сзади, за его спиной. Кнут просвистел и звякнул о вилы. Он ударил сильнее, чем в первый раз, и не отрази я удар, он опять пришелся бы точно по лицу.
Вилы исправно принимали на себя один удар за другим все время, пока мы ехали. Эта комедия начинала злить меня. Его согбенная спина больше не вызывала во мне сочувствия и жалости — напротив, в ней словно сосредоточилась вся людская злоба, и она внушала мне отвращение, ненависть своей тупой, бесстрастной, бессловесной недвижностью. Как же я был, оказывается, прав! Ничем я не провинился перед этим Хай Сиси — совесть моя чиста! Ну, пересеклись наши пути-дорожки, и ничьей вины в том нет; в любви не бывает генералов — все рядовые!
Я уже в третий раз наполнил повозку, а другие только возвращались с поля. Все кроме Дохлой Собаки сгрудились возле навозной кучи. Крики, свист кнутов, цокот копыт, голоса женщин, продолжавших ворошить навоз... гомон, суета, как на театральных подмостках.
И тут Хай Сиси вскочил со своего места у стены, где он, как обычно, устроился на корточках, и, сверкая злобно глазами, налетел на меня:
— Шевелись! Хватит вола драть! — Он распустил кнут, его грубые, жесткие волосы встали торчком, вены на висках вздулись.— Гнись-шевелись! Еле ноги переставляешь — быстрей, быстрей!
Все стихло — так смолкают разом лягушки, если в пруд бросили камень. Десятки глаз обратились в нашу сторону. В первый момент я испугался: «Надо ответить... что? как? вдруг ударит?»... Но ведь и Мимоза смотрит на нас... Я взял себя в руки, чувство собственного достоинства оказалось сильнее страха. Бросил вилы ему под ноги, делая вид, что просто решил отдохнуть, а сам все думал, как бы убраться от него подальше.