Литмир - Электронная Библиотека

Мне выпало сопровождать другую повозку, не Хай Сиси. Мой возница, невероятно молчаливый и медлительный крестьянин лет пятидесяти, успел сделать всего две ездки, пока Хай Сиси сделал пять.

— Вот дурак! Знай нахлестывает! А мы помаленьку-потихоньку! — Он победоносно воззрился на Хай Сиси, промчавшегося мимо нас, и потер рукой покрасневший от холода нос. Это было все, что он сказал за весь день, да и обращался он скорее к самому себе. Его осуждающее «Знай нахлестывает!» имело единственный смысл: стараться на работе — только неприятности наживать. Это был его жизненный принцип.

Ладно, пусть себе тащится еле-еле, зато у меня есть время помечтать. Повозка мерно покачивалась, и я чувствовал себя словно во сне. Снег навевал мысли об Андерсене, о Пушкине, о Лермонтове...

О снег, ты взрастил Пушкина!
И сейчас ты сыплешь и сыплешь.
Не могу и поверить, что ты
явился оттуда, из этих мрачных пепельных туч,
Нет, верно, там, в поднебесье,
нефритовые пальцы обрывали снежинки-лепестки,
Их много там, как много по весне в саду
лепестков, облетевших с груши.
Дай мне одну снежинку, только одну,
прошу, увлажни мою душу
благодатной влагой.
О, это ты спасла Чжан Юнлиня!
Ты протянула мне руку.
И я не поверю, что ты выросла здесь,
в убогой, забытой деревне,
Таинственный блеск твоих глаз
смущает людские души,
В твоем сердце — многоцветье юга,
О, я запомню навек, запомню навек
след, оставленный тобой,
словно драгоценной ладьей.

Колеса повозки не смогли преодолеть неглубокую борозду, и возница остановился. Ладно, пусть себе сидит, все свой нос никак в покое не оставит. В лагере таких недотеп называли «дохлыми собаками». Ни угрозы, ни принуждение не могли заставить их шевелиться поживее.

Почему я сказал, что ее глаза «смущают»? «Сочувствуют» — было бы точнее. Я перебирал слова, подыскивая возможно более верное. Теперь, когда мне не голодно, в моей душе стали зреть какие-то неясные порывы, рождалось нечто, долгие годы не имевшее выхода. Мое сердце напоминало паучью паутину, которая, сверкая капельками недавнего ливня, тихо колеблется под карнизом.

Вдруг я почувствовал, что краснею.

Вместе с другими женщинами она ворочала навоз, который грязнил белый снег, выделяясь на нем отвратительными лишаями. Зато удобно было следить, сколько уже наработано. Для одного дня неплохо! После полудня, когда моя повозка в очередной раз возвратилась с поля, бригадир крикнул: «Кончай работу!»

Крестьяне разбрелись по домам. Она поджидала меня возле навозной кучи, опершись на лопату.

— Когда отдохнешь, приходи ко мне, а?

— Что, нужно что-нибудь сделать? — тупо спросил я, слезая с телеги.

— Что, что...— Она явно поддразнивала меня.— Тяга в лежанке так себе — вот что!

После ужина я отправился к ней. Конечно, сначала я съел просяную лепешку с нашей кухни. Мои соседи занимались собственными делами или думали каждый о своем, и никто не обратил внимания на мой уход. Да и кому бы пришло в голову подозревать меня! Только представить рядом меня с моей физиономией и ее... Но я шагал, и не куда-нибудь, а на свидание.

Я спешу-тороплюсь, хочу поскорей
возле ее окна очутиться
На занавеске вижу трепетную тень —
Это она кутается в мягкую накидку.
………………………………………….

Как и у всех в деревне, ее окно состояло из множества мелких осколков стекла. Видно, госхоз приобрел но дешевке стеклянный бой. Она сидела на лежанке и чинила одежду Эршэ. На стене масляная лампа, сделанная из бутылки. Пусть на женщине нет «накидки», но сколько нежности и доброты в ее облике.

— Так что с лежанкой? — спросил я, входя, хотя и был совершенно уверен, что тяга превосходная.

— Что, что... — Она опять передразнила меня. — Почему так поздно?

Когда она смеялась, ее мелкие зубы поблескивали в колеблющемся свете лампы. Нижний ряд зубов чуть-чуть выступал вперед, но это ее нисколько не портило, скорее даже подчеркивало ее прелесть. Смех разбудил ребенка. Она встала, чтобы принести миску с капустой и картофелем и две пшеничные лепешки.

Мягко, с улыбкой, но я все-таки попытался протестовать:

— Не надо, право, у вас так мало муки, побереги ее для Эршэ.

— Опять за свое! — И она снова принялась хохотать. Я ничего не понимал.— Хватит ерунду городить, — сердито сказала она. — Обо мне не беспокойся. Зря, что ли, они называют мой дом «Ресторан «Америка»?!

Она держалась совершенно естественно, и меня не смущала ее жалость, замешанная на детском озорстве и женском своеволии. Нельзя было спрашивать, откуда она берет пшеницу,— понятно, что в каждой семье существовали свои способы подкормиться не то что у одиноких, которые питались с госхозовской кухни. Нам даже овощей не перепадало, и мы едва тянули... Зато и следили друг за другом в оба...

Пока я ел, мы болтали о том о сем. Она рассказала, что родом из Цинхая, что у нее есть старший брат, который работает на фабрике в провинциальном городе, там и женился на местной. С женою брата они не ужились, вот она и перебралась несколько лет назад в эти места. Впрочем, об этом она говорила с неохотой. Вспомнила свое детство. В их доме все девочки замечательно вышивали, даже подошвы носков покрывали разноцветной вышивкой. Сказала, что в получку купит мне пару носков и украсит их вышивкой. Я удивился: зачем же нужна вышивка на подошве, кто ее разглядит. Она посмотрела на меня молча, как бы силясь понять, в чем же я в самом деле нуждаюсь. Потом заговорила о своей матери. Та в молодости была известной в своем краю мастерицей петь народные песни (она употребила местное слово, обозначающее особый песенный жанр «цветочных» песен, и я понял, почему ее мать получила прозвание «Маков Цвет»), Потом она тихонько запела:

В огороде лук зеленый —
Его не срезай!
Пусть растет себе зеленый,
А ты не мешай!
Мой дружок — речное русло,
а вот речка — я.
И стараешься напрасно
Запрудить меня.
Буду-буду я струиться.
Весело звеня!

— Ну как? — спросила она. Ее глаза радостно сияли.

Я как раз покончил с едой и слушал ее, примостившись на глиняном стуле. Веселая песенка, уют и тепло этой глинобитной хижины, тихое посапывание спящей Эршэ, сумеречный свет масляной лампы, ощущение сытости — все это вместе подействовало на меня так, что я чувствовал себя не то спящим, не то вконец захмелевшим. Реальный мир терял четкость, погружался в призрачную туманную дымку, а то вдруг вспыхивал радужным семицветьем. Мое сердце снова поглощало впечатления, как морская губка, впитывающая свежую, утреннюю росу.

Она пела песню, рожденную в междуречье Хуанхэ и Хуаншуй, в дальней провинции Цинхай. Музыкальный строй был необычен: мелодия причудливая и прихотливая, то взвивалась ввысь, то снижалась. Хотя голос и звучал с бесконечной нежностью, в нем отчетливо воплощала себя незнакомая слуху торжественная манера пения, являлся во всей полноте живой и веселый характер тамошних жителей с их неуемной жаждой любви. Никогда еще ни одна песня так не пронзала мне душу, я чувствовал себя, как после инъекции возбуждающего снадобья,— дух мой взвеселился.

15
{"b":"285512","o":1}