Литмир - Электронная Библиотека

Но то, скажут нам, старая быль. Теперь ведь не так… Нет, все так же. Государственное, общественное дело, польза научная для народа no-прежнему ставятся подавляющим числом талантливых исследователей выше личной морали ученого, личной его общественной ответственности. Профессор Ленинградского университета, метеоролог Буйницкий, человек по всем общепринятым статьям порядочный, поясняет своему сотруднику, страдающему от обостренного морального чувства:

— Ты хочешь протестовать? Бороться против несправедливости? Отлично. Протестуй, но не вовлекай в это дело нас. Мы — ученые и хотим заниматься наукой. Совмещать науку и протесты, даже моральные, невозможно. Ergo, подавай заявление об уходе с кафедры

Профессор Буйницкий — герой арктических экспедиций, участник дрейфа ледокола «Седов» в Полярном океане, надо думать, не трус и не реакционер. Он не хуже изгоняемого сотрудника знает, в какой моральной грязи приходится жить советскому ученому. Он за другими даже право на борьбу признает. Но Наука — превыше всего. Не мешайте нам заниматься полезным для народа делом…

Так рассуждают трудовые и одаренные. Но сейчас, в 70-е годы, трудяги всех видов и родов быстро сходят с научной сцены, На смену им идет масса, лишенная не только социалистических иллюзий, но и в науке видящая только хорошо оплачиваемую и престижную службу. Откровенные циники из этой массы, едва защитив диссертацию, спешат расположить свою персону в научном пространстве в соответствии с афоризмом украинского академика Константина Яцемирского.

«Начальство — солнце, — утверждает академик из Киева, — и относиться к нему следует, как к солнцу: окажешься слишком близко — сгоришь, будешь далеко — замерзнешь».

Не все, конечно, рвутся к теплу начальственных лучей, но большинство ищет для себя оптимальную позицию, при которой можно не утруждать себя науками, общественными нагрузками и государственным контролем. Стремление ускользнуть из строгих рамок службы, уклониться, перехитрить начальство, тайком побездельничать стало ныне излюбленной системой поведения огромного числа научных сотрудников низшего и среднего звена. Во многих НИИ парткомы бьют в набат по поводу «падения политической активности», по поводу того, что они называют «внутренней эмиграцией». Замечают эту опасность и наверху. Газеты нередко посвящают свои полосы фактам отчуждения гражданина от общественных задач. На закрытых партийных собраниях лекторы и инструкторы из центра произносят по поводу «внутренней эмиграции» угрожающие и предупреждающие речи. Но процесс этот необратим. Фальшь политзанятий и философских семинаров, лживость соцдоговоров и агитаторства настолько явственны, а шансы на осуществление собственных научных идей настолько малы, что молодые МНСы и СНСы, не слишком рвущиеся к карьере, помышляют только о том, чтобы как-то укрыться, спрятаться от начальственного глаза. Их единственное желание состоит в том, чтобы провести время.

Но и те, кто уходят во внутреннюю эмиграцию, и те, кто жаждут положить живот свой за родное рабоче-крестьянское государство, и даже сами ученые-охранители одинаково пребывают в страхе перед властью. Страх — ключ к пониманию психологии советского ученого. Не знаю, верен ли слух о том, что КГБ завело досье на каждого, кто окончил институт, но получившие высшее образование, и в том числе научные сотрудники всех рангов, всегда ощущают себя лицами, находящимися под особенно пристальным вниманием КГБ. Явных и тайных запретов так много, что их нельзя ни предусмотреть, ни упомнить. Я уже не говорю о постоянных опасениях, которые сопровождают жизнь слишком талантливого ученого, чьи работы привлекают внимание иностранных коллег; или о том страхе, что объемлет завлаба, у которого в лаборатории завелся сотрудник-диссидент; или о переживаниях, которые терзают ученого-еврея. Этим категориям попросту полагается пребывать постоянно в страхе божьем. Но если даже ты не знаешь за собой ничего предосудительного, не являешься ни евреем, ни диссидентом, то и тогда ты не чувствуешь себя спокойно, ибо никогда не известно, что именно власти сочтут крамольным и криминальным в удобный для них момент.

Рядом с подмосковным домом моих родственников каждое лето снимает дачу средних лет математик из города Донецка, член-корреспондент Академии наук Украины. Человек вполне благонамеренный, он одержим одной лишь страстью: безудержной любовью к книгам. На покупку книг тратит он большую часть своей зарплаты. Проходя мимо дачи соседа, я почти всегда вижу его сидящим на веранде за столом: ученый с утра до вечера что-то пишет. Мы познакомились, и сосед мой рассказал, что пишет он вовсе не математические трактаты, как можно было бы ожидать. От руки переписывает он те уникальные издания Анны Ахматовой, Макса Волошина, Николая Гумилева и Марины Цветаевой, которые ему никак не удается купить. За минувшее лето, по словам профессора, ему пришлось переписать 800 страниц поэтического текста!

Из дальнейшего разговора выяснилось, что причины, заставляющие профессора склоняться над клеенчатыми тетрадями, совсем не так уж забавны. «Зачем вы переписываете книги, вышедшие из печати? — спросил я. — Если их нельзя купить, то в крайнем случае можно перепечатать на машинке». При упоминании машинки и машинистки профессор-книголюб в ужасе замахал руками. Оказывается, в городе Донецке обком партии учредил жесткую слежку за любой перепечаткой любого текста. Всякая перепечатка художественной литературы на стандартных листах считается Самиздатом. Держать у себя на полке перепечатанные на машинке стихи Анны Ахматовой опасно. Могут донести. Ведь к профессору ходят студенты и сотрудники… И вот в век линотипов и множительных аппаратов профессор математики гнется над своими тетрадями: стихи, переписанные от руки, пока еще не зачислены Донецким обкомом КПСС в проскрипционные списки. Спрашиваю ученого: «Вам не кажется странным запрет властей на машинопись?» — «Я не думал об этом, — недоуменно говорит он. — Наверно… Очевидно… Но закон есть закон. Я не могу рисковать своей кафедрой…»

Соседа по даче понять нетрудно: если Донецкий обком КПСС лишит его своего расположения, профессор, как пуля, вылетит с университетской кафедры. Но подавить страх перед властями не может даже тот, кто, казалось бы, достаточно огражден от гнева вышестоящих своим высоким общественным положением. Я слушал передачу из Стокгольма, когда там вручали Нобелевскую премию советскому академику Леониду Витальевичу Канторовичу. Во время пресс-конференции один из корреспондентов спросил свежего лауреата, что он думает по поводу того, что второй лауреат этого года академик Сахаров не смог покинуть СССР и появиться в Стокгольме. Одеревеневшими губами ученый произнес очевидно заранее выученную фразу:

«По этому поводу уже даны официальные разъяснения, мне нечего к ним добавить».

Корреспондент повторил вопрос, подчеркивая, что его интересует личная оценка, которую уважаемый лауреат может дать этому странному инциденту. И тут перепуганный академик мертвым голосом произнес нечто совершенно невразумительное:

«Корреспондент имеет право сколько угодно повторять свой вопрос».

Аккредитованные в Стокгольме представители прессы, возможно, не поняли всей абсурдности и постыдности этой дошедшей до них в переводе фразы. Но мы в России испытали при этом жестокий стыд. Ибо в тот миг всей кожей своей почувствовали, как наш земляк бьется в тисках унизительного страха.

Страх определяет поступки советского ученого даже тогда, когда это чувство он старательно скрывает от себя и других февральским вечером 1976 года я был в гостях у своего давнего знакомого доктора медицинских наук Г. Много лет назад я писал о нем в одной из своих книг и с тех пор мы поддерживаем приятельские отношения. Около восьми вечера мой знакомый стал посматривать на часы и, наконец, объявил, что сегодня дома не ночует. На время XXV съезда КПСС в учреждениях Москвы, и в том числе в НИИ и лабораториях, введено дежурство членов партии. Сегодня ночью ему надо заступать на пост. О том, что смысла в этих ночных бдениях нет никакого, мой знакомый понимал не хуже меня. И тем не менее не молодой уже, не слишком здоровый человек, доктор наук согласился сидеть всю ночь в пустой лаборатории. «Почему вы не отказались?» — спросил я, «Об этом не могло быть и речи, — ответил ученый. — Нам объявили в парткоме, что эта честь предоставляется лишь самым достойным. Я принимаю дежурство как знак своего достоинства». Молча, со смущенной улыбкой, он продолжал укладывать в чемоданчик домашние туфли, завернутый в целлофан завтрак, маленькую подушечку, чтобы не так жестко было спать на стульях. Мы распрощались с ним около метро. Толстый человек в очках и шляпе, неся в руках «банный» чемоданчик, скрылся в толпе. И, глядя ему вслед, я подумал, что точно так же, как сегодня, он, с плохо скрываемой досадой, едет проводить неудобную ночь по указанию партии, так и в другой раз, скрывая презрение и страх, исполнит любую другую команду, как бы она ни звучала и что бы она ни значила. Потому что, как и Лев М., и член-корреспондент из Донецка, и профессор Буйницкий из Ленинграда, профессор Г. — советский человек. Одна миллионная управляемой науки.

59
{"b":"285443","o":1}