Не радуйтесь, что Вы попали в мою пьесу. Рано пташечка запела. Ваша очередь еще впереди. Коли буду жив, опишу феодосийские ночи, которые мы вместе проводили в разговорах, и ту рыбную ловлю, когда Вы шагали по палям линтваревской мельницы, - больше мне от Вас пока ничего не нужно. В пьесе же Вас нет да и не может быть, хотя Григорович со свойственною ему проницательностью и видит противное. В пьесе идет речь о человеке нудном, себялюбивом, деревянном, читавшем об искусстве 25 лет и ничего не понимавшем в нем; о человеке, наводящем на всех уныние и скуку, не допускающем смеха и музыки и проч. и проч. и при всем том необыкновенно счастливом. Не верьте Вы, бога ради, всем этим господам, ищущим во всем прежде всего худа, меряющим всех на свой аршин и приписывающим другим свои личные лисьи и барсучьи черты. Ах, как рад этот Григорович! И как бы все они обрадовались, если бы я подсыпал Вам в чай мышьяку или оказался шпионом, служащим в III отделении. Вы скажете, конечно, что все это пустяки. Нет, не пустяки. Если бы моя пьеса шла, то вся публика с легкой руки изолгавшихся шалопаев говорила бы, глядя на сцену: "Так вот какой Суворин! Вот какая его жена! Гм... Скажите, а мы и не знали".
Мелочь, согласен, по от таких мелочей погибает мир. На днях я встретился в театре с одним петербургским литератором. Разговорились. Узнав от меня, что летом в разное время перебывали у меня Плещеев, Баранцевич, Вы, Свободин и другие, он сочувственно вздохнул и сказал:
- Напрасно вы думаете, что это хорошая реклама. Вы слишком ошибаетесь, если рассчитываете на них.
То есть Вас я пригласил к себе, чтобы было кому писать обо мне, а Свободина приглашал, чтобы было кому всучить свою пьесу. И после разговора с литератором у меня теперь во рту такое чувство, как будто вместо водки я выпил рюмку чернил с мухами. Всё это мелочи, пустяки, но, не будь этих мелочей, вся человеческая жизнь всплошную состояла бы из радостей, а теперь она наполовину противна.
Если Вам подают кофе, то не старайтесь искать в нем пива. Если я преподношу Вам профессорские мысли, то верьте мне и не ищите в них чеховских мыслей. Покорно Вас благодарю. Во всей повести есть только одна мысль, которую я разделяю и которая сидит в голове профессорского зятя, мошенника Гнеккера, это - "спятил старик!" Всё же остальное придумано и сделано... Где Вы нашли публицистику? Неужели Вы так цените вообще какие бы то ни было мнения, что только в них видите центр тяжести, а не в манере высказывания их, не в их происхождении и проч.? Значит, и "Disciple" Бурже публицистика? Для меня, как автора, все эти мнения по своей сущности не имеют никакой цены. Дело не в сущности их; она переменчива и не нова. Вся суть в природе этих мнений, в их зависимости от внешних влияний и проч. Их нужно рассматривать как вещи, как симптомы, совершенно объективно, не стараясь ни соглашаться с ними, ни оспаривать их. Если я опишу пляску св. Витта, то ведь Вы не взглянете на нее с точки зрения хореографа? Нет? То же нужно и с мнениями. Я вовсе не имел претензии ошеломить Вас своими удивительными взглядами на театр, литературу в проч.; мне только хотелось воспользоваться своими знаниями и изобразить тот заколдованный круг, попав в который добрый и умный человек, при всем своем желании принимать от бога жизнь такою, какая она есть, и мыслить о всех по-христиански, волей-неволей ропщет, брюзжит, как раб, и бранит людей даже в те минуты, когда принуждает себя отзываться о них хорошо. Хочет вступиться за студентов, но, кроме лицемерия и жителевской ругани, ничего не выходит... Впрочем, всё это длинная история.
Ваши сынки подают большие надежды. Цену за "Стоглав" повысили, а объем его убавили. Обещали мне за рассказы бочонок вина и надули, а чтоб я не сердился, поместили мой портрет vis-а-vis с шахом персидским. Кстати о шахе. Читал я недавно стихи "Политический концерт", где про шаха говорится приблизительно так: и шах персидский, чудак всегдашний, поехал в Париж, чтобы сравнить ... с Эйфелевой башней. Приезжайте в Москву. Пойдем вместе в театр.
Ваш Чехов.
703. И. Л. ЛЕОНТЬЕВУ (ЩЕГЛОВУ)
21 октября 1889 г. Москва.
21 ок.
Милая, трагическая Жанушка! За браконьерство, за охоту по дачным мужьям в Вашем лесу я уже достаточно наказан роком: мой "Леший" хлопнулся и лопнул. Успокойте Ваши щеглиные нервы, и да хранит Вас небо!
Нового ничего нет. Читал я Вашего "Кожаного актера" и очень рад, что могу салютовать Вам. Рассказ превосходный. Особенно пластично то место, где мелькает малый в дубленом полушубке. Молодец Вы, Жанушка. Только на кой чёрт в этом теплом, ласковом рассказе сдались Вам такие жителевские перлы, как "облыжный", "бутербродный" и т. п.? К такой нежной и нервной натуре, каковою я привык считать Вас, совсем не идут эти ёрнические слова. Бросьте Вы их к анафеме, будь они трижды прокляты, ... !!
Очень хорошо "нажми педаль", хороша рожа у гастролера. Заглавие тоже хорошее.
Напишите с десяток таких рассказов из театральной жизни, соберите в один томик... Успех будет полный.
Очень, очень рад, что цензура запретила переделку "Гордиева узла". Так Вам и нужно! Это урок: в другой раз не будете покушаться на свои романы и повести.
В Москве был Тихонов.
Щеглова в Москве еще не было. Но его нетерпеливо ждут. Когда он приедет?
Ну, будьте счастливы. Родите поскорее еще кожаного актера.
Кланяйтесь Вашей жене и позвольте дружески пожать Вам щеглиную лапку.
Ваш А. Чехов.
Серьезно, когда приедете? Мои благодарят за память и кланяются.
704 А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ
21 октября 1889 г. Москва.
21 октябрь.
Привит Вам, дорогой Алексей Николаевич! Большое спасибо за письмо. Что же касается моего здоровья и настроения, о которых Вы спрашиваете, то нельзя сказать, чтобы они были плохи. Живется сносно, изредка выпадают хорошие минуты, а в общем, выражаясь языком биржевиков, настроение вялое.
Один доктор, очень милый человек (иль завистью его лукавый мучил, или медицинский стол ему наскучил), поручил мне во что бы то ни стало послать в "Северный вестник" два стихотворения, которые и прилагаю. Хочет он, чтобы стихи эти были напечатаны непременно и не позже декабря. Но так как Вы из свойственного всем поэтам духа конкуренции не пожелаете их напечатать, то потрудитесь написать мне, что стихи хороши, но что по случаю накопления срочного и очередного материала они могут быть напечатаны не раньше августа, а я прочту ему.
Свободин нисколько не виноват. Если пьеса в самом деле не годится и если не велит начальство, то что поделаешь? Виноват он только в нерасчетливости: дорога ко мне обошлась ему не меньше ста рублей.
О моей пьесе ни слуху ни духу. Съели ли ее мыши, пожертвовала ли ее дирекция в Публичную библиотеку, сгорела ли она со стыда за ложь Григоровича, который любит меня, как родного сына, - всё может быть, но мне ничего не известно. Никаких извещений и мотивировок ни от кого я не получал, ничего не знаю, а запросов никаких не делаю из осторожности, чтобы запрос мой не был истолкован как просьба или непременное желание венчать себя александрийскими лаврами. Я самолюбив ведь, как свинья.
Упорное молчание гг. членов того военно-полевого суда, который судил моего "Лешего", я могу объяснить не чем иным, как только горячим сочувствием к моему таланту и желанием продлить то райски-сладострастное наслаждение, какое доставляет мне приятное неведение. Кто знает? Быть может, моя пьеса признана гениальной... Разве не сладко гадать?
"Пстербургская газета" извещает, что моя пьеса признана "прекрасной драматизированной повестью". Очень приятно. Значит, что-нибудь из двух: или я плохой драматург, в чем охотно расписываюсь, или же лицемеры все те господа, которые любят меня, как родного сына, и умоляют меня бога ради быть в пьесах самим собою, избегать шаблона и давать сложную концепцию.