Особенно "содержательным" бывало наше утреннее времяпрепровождение по субботам. В субботу нам меняли белье. По этому случаю мы придумали следующую игру. У нас были длинные, до полу ночные рубашки. И вот часто в субботнее утро, когда рубашки должны были идти в грязное, кто-либо из нас вбирал внутрь рубашки голову и руки, застегивал застежку у ворота на пуговицы, поджимал ноги к подбородку, а подол завязывался узлом. Получался тугой шар с обладателем рубашки внутри. Другой спихивал этот шар с кровати на пол и катал его по полу по всем трем комнатам. Что нам тут нравилось, совершенно не знаю. Хоть сколько-нибудь весело могло быть только тому, кто катал. Ощущения же другого были весьма малоприятными. Особенно неприятным был тот момент, когда с кровати шар летел вниз, и заключенный в нем стукался о пол чем попало. Помню, что этой нашей игре был положен конец. Как-то мама заметила, что наши ночные рубашки измазаны в желтой мастике, которой натирался пол, выяснила у нас происхождение пятен и запретила глупую забаву.
Часов в десять мы пили чай с молоком или ячменный кофе вместе с родителями, которые выходили в столовую. Настоящий кофе, который они пили, нам не давали. Потом папа уходил к себе наверх работать, а мы начинали свой день.
Прежде всего мама расчесывала мои непокорные волосы. Эту процедуру я терпеть не могла. Накатавшись в течение утра по дивану, я успевала превратить свою шевелюру в колтун. Мама старалась осторожно расчесать ее, и это занимало довольно много времени. Мне казалось невыносимым сидеть неподвижно, я все время рвалась, ускользала из маминых рук. Затем мы усаживались за уроки. Помнится, мы с мамой учились не в детской, а в столовой за обеденным столом.
Мама умела удивительно хорошо заниматься с нами. Будучи необычайно мягкой и кроткой, она в то же время обладала большим педагогическим чутьем и умением. Она никогда не раздра-жалась за уроками, а направляла нас туда, куда нужно, с большим тактом. Особенное внимание уделяла она тому, чтобы мы выучились грамотно писать, так как для нее самой в гимназические годы это было наиболее слабым местом. Как хорошо я помню красивые, светло-синие с красным корешком ученические рижские тетради, в которых была великолепная гладкая бумага с голубыми линейками! Как помню оранжевую азбуку Толстого, хрестоматию Водовозовой и другие книжки, по которым мы так уютно учились с мамой!
Способности у меня были хорошие, только память плохая. Труднее всего мне поэтому было учить стихи наизусть. Помню, что, когда мы были крошками, в ответственный момент совмест-ного сидения на горшках Сережа наизусть декламировал очень нравившуюся мне книжку "Детки-корешочки", а мне казалось это недосягаемым чудом. Так и позже: когда папа задавал нам учить стихи, Сережа иногда выучивал их за четверть часа, а я сидела долго и иногда даже принималась плакать.
В ученье я боялась всего нового. Так, помню, как в один прекрасный день мама открыла передо мной учебник географии, сказав, что сегодня мы начинаем новый предмет, а я прогляде-ла первую страницу и подняла рев, говоря, что этого предмета выучить не в состоянии. Папа взял мою сторону и сказал, что девочка вполне может обойтись без географии. Когда я немного успокоилась, мама сумела заставить меня вникнуть в сущность нового предмета, и потом дело пошло как по маслу.
Вероятно, часам к двенадцати мы кончали ученье и шли гулять до обеда, который бывал в два часа. Начиналось наряживание в длинные черные рейтузы, валенки, башлыки, я одевалась по-мальчишьи. Шубки у меня были мужского покроя, а на голове - серая каракулевая шапочка с наушниками, как тогда носили мальчики, поверх которой надевался башлык. У Сережи в ранние годы был синий полушубок с красным кушаком и серая каракулевая высокая шапка с синим верхом. В таком виде мы фигурируем на многих фотографических карточках, снятых зимами на нашем дворе. О прогулках я напишу позже. Возвращались мы к обеду часто все в снегу, так что рейтузы, носки, валенки и варежки раскладывались по батареям для просушки к следующей прогулке.
Обеды часто проходили у нас не просто. С одной стороны, они были приятными. Я любила их простую, изящную обстановку; я любила вещи, которые стояли на столе: подставочку с четырьмя баночками для горчицы, соли, сахара и уксуса, зеленые бокалы, которыми всегда снабжала нас Лили и которые стояли у наших приборов Для вида; две деревянные кустарные солоночки Сере-жину в виде креслица с изображениями из жизни св. Сергия и мою в виде кругленькой коробочки с цветочком. Любила наши простые и вкусные кушания. Трудными же бывали иногда настроения.
Крайняя, патологическая нервность нашего отца постоянно находила для себя выход во время еды, когда он придирался ко всяким мелочам. Мама, все утро ежеминутно бегавшая в кухню, претерпевала во время обеда настоящие мучения. Мы же сидели молча, и я нередко удивлялась тому, почему папе не нравится хороший суп, второе и т.п. Прорывалась его нервность часто и по другим поводам, но большей частью всегда связанным с хозяйством. Выросший в еврейском провинциальном доме, в котором царил своеобразный культ домашнего хозяйства (его мать была идеальной хозяйкой), папа и в своей семье хотел видеть образцово поставленный дом.
Мама же, хотя была в общем хорошей хозяйкой, рвалась к высшим интересам и не в состоя-нии была вкладывать душу в приготовление обедов. На этой почве постоянно происходили домашние сцены, которые были особенно мучительны для детей. Это было тяжелой стороной моего детства. Помню, как иногда по вечерам, когда, лежа в постелях, мы понимали, что в столовой невесело, потому что "папа сердится", мы оба начинали быстро-быстро безостановоч-но креститься; этот прием изобрел Сережа, и сначала я только слышала, как стучит его рука. Потом он отрыл мне свою тайну, и я начала присоединяться к нему. Нам казалось, что стоит нам начать креститься, как папин гнев утихнет и в столовой настанет мир.
Вспышки страшной, неудержимой нервности чрезвычайно мучили самого папу. Он нежно и нерушимо любил нашу мать, не был в состоянии оставаться без нее ни на минуту, но при этом всю жизнь терзал ее своим характером. Для него невыносимы были те часы, когда она уходила из дому. Каждый выход ее к родным бывал целым событием. Мама чуть ли не за неделю начинала подготавливать его, и, когда она уходила, он чувствовал себя совсем несчастным. Обычно он не мог заниматься, спускался вниз к нам и, сидя с нами, буквально не находил себе места. Тут, несомненно, известную роль играла и ревность. Он был чрезвычайно ревнив и ревновал маму даже к ее сестре и братьям. Поэтому он не любил, когда она хорошо одевалась и тем подчеркивала свою замечательную красоту.
Не придавая особого значения туалетам и не имея денег для них, мама легко подчинялась этому его желанию. Я же, для которой мамино мнение было священным, все свое детство с величайшим презрением относилась к нарядным дамам, называя их "франтихами". Меня саму никогда не наряжали - папа не любил, даже на нижние рубашечки мне не пришивали кружев, и я этому полностью сочувствовала, всячески борясь против малейших попыток мамы как-нибудь приодеть меня.
В связи с этим вспоминается один смешной случай. Как-то, когда мне было лет 8-9, нас должны были повести на елку к Шпетам. У меня было серое шерстяное платье, пышно собран-ное на груди в сборки, я эти сборки ненавидела. Когда мы стали собираться на елку и мама начала надевать на меня это платье, я нарочно рванула локтем сборки и распустила их. Тогда мама достала другое, песочное платье, отделанное множеством пуговиц, обтянутых той же материей. Я и это платье презирала, но тут уже ничего не могла сказать и отправилась в нем на елку. Однако вряд ли я много удовольствия получила от елки. Весь вечер я старалась уединяться от остальных детей и в укромных уголках занималась тем, что отверчивала и отрывала пуговицы от платья и швыряла их под столы, диваны и стулья. Представляю себе удивление прислуги Шпетов, которая, подметая на следующее утро комнаты, под всей мебелью находила одинаковые пуговицы, обтянутые желтоватой материей!