Лет десять назад я подвергался гонениям покойного Соловьева, начальника главного управления по делам печати. За мои статьи "Право веровать", где я знакомил читателей с богословским трактатом В. Кипарисова ("О свободе совести"), газета, где я работал, чуть не была закрыта, а сам я лишен был права работать по какому бы то ни было вопросу - таков был поставлен ультиматум В.П. Гайдебурову. Хорошо знавший меня Я.П. Полонский изумлялся этой мере и, вероятно, хотел мне как-нибудь помочь. Он был в дружбе с Соловьевым, но давление шло от г. Победоносцева. Как-то захожу к Полонскому, и он говорит мне: "Как жаль, вы не пришли на четверть часа раньше! Сейчас был у меня Победоносцев. Познакомились бы, объяснились бы".
Я очень рад был, что мы разминулись, - не умею я внушать начальству выгодного впечатления. "Что же, однако, говорил Победоносцев?" "Представьте, пришел утомленный, погасший какой-то. Я думал - лестница его утомила, пять этажей. Оказывается, был в монастыре, стоял службу. "Охота вам, - говорю, - Константин Петрович, утомлять себя церковными службами. Мы люди старые". Он и говорит мне на это: "Знаете, Яков Петрович, если еще что осталось в моей жизни дорогого и заветного, то вот служба. Стоишь в церкви, слушаешь древние напевы - и жив"".
Я запомнил этот рассказ Полонского. Черточка важная для характеристики Победоносцева, она мне чрезвычайно понравилась. Сам я по монастырям не хожу, но люблю искренних, верующих людей. И я еще раз на некоторое время исполнился уважением к г. Победоносцеву. Загадочный человек! Однако как можно быть человеком искренне религиозным и в то же время гнать всякую свободу веры, всякое ее творчество? Прислушиваясь к своему духу, он знает же, что "дух дышит, где хочет", - откуда же в нем такое глубокое презрение к чужому духу, к чужой искренности в чувстве веры?
Таким двуликим для меня этот государственный деятель и остался. Я прочел или просмотрел почти все, что он писал. Когда-то статья его о "неделимом участке" в американском хозяйстве привела меня в восторг: вот, думаю, истинно государственный ум, которого хватает вникнуть в коренной вопрос народный, хотя бы в далеком для него ведомстве. Уж раз он взялся за "неделимую единицу" хозяйства, он проведет ее у нас... Но шли годы. Статья осталась в "Русском вестнике" и не вошла в жизнь, тогда как Победоносцев мог бы, если бы захотел, увлечь своей идеей решающую власть. Но он этого не сделал. Как и в последующее время, издав замечательную книжечку о новой школе в Англии, г. Победоносцев мог бы чрезвычайно много сделать для введения ее у нас - и не сделал ничего. Все хорошее, положительное оставалось у него безжизненным. Раз вылилось на бумагу, он бросал вопрос, считал поконченным. Между тем отрицательные - я хотел бы сказать: разрушительные - его идеи заставляли его действовать. Он не стеснялся говорить речи, писать доклады, интимные письма и не раз, как говорят, останавливал на всем ходу даже великие замыслы реформ. Надо заметить, что как в своем профессорском курсе, похожем на сравнительную анатомию законодательств, так и в известном "Московском сборнике" г. Победоносцев является блестящим критиком. В качестве критика-разрушителя он беспощаден. Странное дело! - этот попович, сделавшийся диктатором церкви, напоминает передовых поповичей-критиков, например, Чернышевского, только переведенных на задний ход. Давно замечено, что из детей священников вышли самые глубокие нигилисты. Радикальному нигилизму совершенно отвечает нигилизм ретроградный. Когда г. Победоносцев принимался за парламент, свободу печати, суд присяжных и т.п., он давил и мял все эти новшества с неотразимой логикой, но давил как медведь орехи: не умея отделить ядра от шелухи. В общегосударственной жизни он сумел задержать Россию на четверть века. Что же он сделал для церкви?
На глазах г. Победоносцева "святая Русь" разваливалась, ее заливало чем-то смрадным и поганым. Духовенство перерождалось в революционеров и немоляк. Нравы народные быстро портились. Преступность ужасающе росла. Пьянство, семейное распутство, крушение родительского авторитета, карточная игра, озорство, разбой, босячество - все это росло и росло, и г. Победоносцев не делал даже попыток остановить зло. Напротив. Он делал все усилия, чтобы задержать те способы, которыми народ лечился от упадка веры. Народ шел в молоканство, в штунду, народ набросился местами на евангелие. Так ведь ничего не нашли лучшего, как делать обыски и отбирать евангелие через полицию. На совести г. Победоносцева лежит наше безобразное миссионерство (я говорю о внутреннем, особенно в Поволжье и на Кавказе). На совести г. Победоносцева - ужасное выселение духоборов, десятка тысяч самых благочестивых и чистых душ во всем русском христианстве. Недаром г. Победоносцев перевел Фому Кемпийского. В его собственной вере - если судить по делам его - столько аскетической черствости, так много холодного ума и так мало милосердия к людям! Разъезжая по России, негодуя на варварство наших реставраторов, истребляющих древние иконостасы и заменяющих их дешевеньким ренессансом, - я удивлялся: даже с этой-то, с внешней стороны как ничтожна была деятельность г. Победоносцева! Он мирился со всякой дрянью в церкви. На его глазах плохие архитекторы (часто - евреи) строили русские храмы вроде павильонов минеральных вод, живописцы (тоже евреи) писали образа на декадентский манер, регенты вводили пошлые оперные напевы, модные священники освещали церкви электричеством и пр., и пр. И г. Победоносцев не мог даже с этой стороны остановить разрушение древнего исторического обличья, то старое "лицо церкви", морщины которого так дороги народу... На глазах г. Победоносцева развился неслыханный карьеризм среди духовенства, и священники-академисты позаписались в эсеры и эсдеки. А г. Победоносцев гнул все свою линию: жалованье батюшкам, пенсии, капиталы...
Что нищему народу нашему нужны не подстриженные доктора богословия в шелковых рясах - об этом едва ли стоит говорить. Святая Русь ждет, чтобы из церквей и монастырей вышел Христос с угодниками и чтобы народу можно было встретить их, как на картине Нестерова, без парадной встречи, лицом к лицу. Одна тамбовская помещица, княгиня Г., рассказывала мне, как у них мужики завели свою церковь. Осталась изба от кабака, вычистили ее, выскребли, вымыли, поставили образа, свечи. Нашелся праведный старик - и стали всей деревней молиться, читать священные книги, петь вместе. Покланяются образам, поплачут, повздыхают - и радостно разойдутся. И быстро народ точно переродился, вошел в себя. Г. Победоносцев не выносил таких вольностей. Он сажал таких праведных старцев в казематы.
1907
ТАЛАНТ И СТОЙКОСТЬ
DAS EWIGWEIBLICHE 37
На днях я видел то "вечно женственное", что спасает мир: я видел Сикстинскую Мадонну. Перед тем как попрощаться с Европой, мне захотелось взглянуть на знаменитую картину, равной которой - как я слышал - нет на свете. И уже утомленный сверх всякой меры сокровищами мюнхенских пинакотек38, я заехал в Дрезден. Простите, если расскажу вам это важное для меня событие, - его в свое время переживают все, и если нет, то как жаль, что не все его могут пережить! Иногда мне кажется, что мы погибаем от анархии мелочей, от какого-то непрерывного извержения фактов, сегодня изумительных, завтра - всеми забытых. Иногда кажется, что под вихрем этой пыли случаев покоятся неподвижно строгие, непреходящие явления, как бы вечные события, которые и поддерживают мир, восстанавливая его из праха. Одно из этих вечных событий - красота человеческая, способность хоть при великом напряжении природы достигать внутреннего богоподобия. Мне это еще раз стало ясным в Дрезденской галерее.
Идя к Мадонне, я старался припомнить все, что читал о ней. Я вспомнил, что один великий писатель, глубокий сердцевед, просто-таки ровно ничего не находил в этой картине: лицо истеричной женщины, и ничего более. Я знал, что многих картина разочаровывает очень. Лично я не люблю Рафаэля; некоторые картины его - а я их видел много - мне кажутся плохими, безжизненными, безвкусными, как и его учителя - Перуджино. Только что в Мюнхене, где целый ряд рафаэлевских картин, я был возмущен его "Крещением" и "Воскресением": пусть я профан, но я не повесил бы этих вещей у себя в комнате. Кроме Св. Цецилии, кроме "Афинской школы", "Преображения", некоторых портретов и ватиканских картонов, я ничего у Рафаэля не запомнил значительного и во Флоренции предпочитал ему Андреа дель Сарто. Так что я шел в дрезденский Zwinger скорее предубежденный, хотя втайне всеми силами души желавший увидеть то прекрасное, что предчувствовал в Мадонне, - по фотографиям, гелиогравюрам и т.п.