И за этим пассажем следует совсем уже интересный поворот в раскрытии меньшиковского понимания русской "национальной силы": "А веду я речь к изумительному для меня открытию. Эта чудная русская артистка, вобравшая в себя все чары и тайны русской души народной, оказывается... датчанкой! Да-с, полукровкой датчанкой, родною внучкой великого Андерсена, сказками которого мы упивались в детстве. Как вам это нравится? Всего лишь в одно поколение так переродиться в России, сразу принять и тело русское типическое для средней Великороссии, и вместе с телом все инстинкты, все предчувствия души, все повадки, чисто стихийные, доведенные до высшей грации... Это просто чудо какое-то!"
"А что вы скажете,- писал Меньшиков в той же статье, - о г-не Гольтисоне? Это чистокровнейший еврей, и тем не менее страстный композитор русского церковного пения и, как говорят,- большой русский патриот. Вот вам иллюстрация нашей национальной силы" 55.
Вот вам иллюстрация меньшиковского национализма! Сколько бы ни говорили о его "черносотенстве", "антисемитизме", - считаем, здесь сказано обо всем этом куда ярче и глубже.
Дальше - больше. Внимательное чтение "Писем к ближним" от номера к номеру, из года в год обнаружит и другое - что национализм этого "черносотенца" прекрасно уживается с восхищением (иногда даже преувеличенным) чужой культурой и весьма критическим (порой чрезмерно критическим) отношением к своей. Кому-то показалось бы, пожалуй, что это вовсе не патриот, а
русофоб написал в одном из номеров "Нового Времени": "Мы, русские, живем в захолустье мира, в стороне от большого света, и до нас доносится лишь смутный гул далекой одушевленной жизни. Такие территории, как Англия, Франция, Германия, Италия, Америка, представляют великолепные скопления культурных рас - они насыщены электричеством умственной работы, особенно напряженным".
Нет, Михаил Осипович не был "американистом" (хотя напряженность собственно умственной работы Запада он здесь явно переоценивает), Просто он, как обычно, подходит к историко-социологическим явлениям со своей биологической, органической меркой, с критерием "культуры счастья" (именно так озаглавлен цитируемый раздел статьи). "Не потому ли и расцвела великая римская цивилизация, - продолжает рассуждать он, - что вечный город всегда пользовался вволю прекрасной горной водой, чистейшим воздухом моря и гор, чистейшим в Европе небом с таким очистителем жизни, каково солнце? И не потому ли вянет на наших глазах скудная петербургская цивилизация, что Петр Великий выбрал для центра своей империи финское болото, где нет ни чистой воды, ни воздуха, ни света?" Как хотите, а большая доля правды в высказанном суждении есть. Хотя и слишком пессимистично для нашего народа, особенно для его будущего, звучит окончательный приговор: "От здоровой матери-природы рождаются счастливые смеющиеся дети, от больной - больные и скучные".
К какому же типу национализма принадлежал национализм нововременского публициста? Безусловно, эстетический. Безусловно, биологический. Если угодно, даже естественно-научный. Меньшиков не дожил до идей Л.Н. Гумилева, но похоже, что "стихийно" мыслил он близко и к категориям этногенеза, биосферы, пассионарности.
В 1916 году в статье "Что такое национализм?" сделана как бы попытка подвести итог его размышлениям в области национальной философии. Конкретный повод - неославянофильские загибы в реконструкции "исконно русских" эстетических и нравственных принципов.
"Так и в последние десятилетия мне приходилось более других публицистов писать о национализме и так как мое имя связано с учреждением так называемой Национальной партии в России, то я нахожу вынужденным отгородиться от крайности национализма, доводимого некоторыми русскими людьми до абсурда". Напротив, о печальных опытах времен Шишкова называть галоши мокроступами и наряжаться, как делали славянофилы, в кафтаны вместо сюртука - словом, говоря о том, что и тогда определялось затасканным "квасной патриотизм", Меньшиков заявляет: "Все это не ново и не умно. Я решительно чужд этому уродливому пониманию национализма. Я настаиваю на том, что и отдельный человек, и вся народность своею гордостью должны считать не сохранение статус-кво, а непрерывный в пределах своей природы прогресс".
"Национализм с христианской точки зрения, - дает определение писатель, - как развитие в себе наивысшей человечности, есть поиск наилучшего. Евангелием не запрещено ни одному народу оставаться тем, что он есть, ибо этого запретить нельзя. Но на всех языках Евангелием проповедуется необходимость отречения от некоторых своих свойств, если они дурные, и приобретения некоторых других свойств, хороших".
"Будьте совершенны, как Отец ваш небесный", - так можно было бы выразить евангельский императив этой националистической этики. "Ведь культура не меняет природу животного или растения, а только совершенствует ее. Нетрудно видеть, что цепляясь непременно за свое, только потому что оно свое, мы одинаково идем наперекор Евангелию и культуре".
В итоге истинный национализм "есть не оберегание нищеты, а накопление драгоценностей, приобретенных всюду, где Бог пошлет, - драгоценностей духа и тела".
...В дневниках 1918 года, в последние месяцы перед арестом и гибелью, Меньшиков не раз будет возвращаться к давним размышлениям. Они принимают теперь грустный, почти апокалиптический оттенок - в связи с ожидавшимся наступлением немцев, уже занявших Псков. До Валдая оставались считанные версты. Готовясь психологически к возможности нового непредусмотренного взаимодействия с германской оккупационной стихией, старый националист записывает диковинные, на первый взгляд, слова: "Мы еще во власти невежественных суеверий, и все еще немец кичится тем, что он немец, а индусу хочется быть индусом. Но это быстро проходит. Суеверие национальности пройдет, когда все узнают, что они - смесь, амальгама разных пород, и когда убедятся, что национализм - переходная ступень для мирового человеческого типа - культурного. Все цветы - цветы, но высшей гордостью и высшей прелестью является то, чтобы василек не притязал быть розой, а достигал бы своей законченности. Цветы не дерутся между собою, а мирно дополняют друг друга, служа гармонии форм и красок".
Не правда ли, неожиданное завершение многолетней эволюции одного из типов "национализма"? Это напоминает отчасти позднего Шульгина. И тот, и другой из очень разных лидеров и идеологов русского националистического движения приходят к одной мысли. Как человек, по Ницше, есть нечто, что должно преодолеть, так и национализм, по Меньшикову и по Шульгину, есть нечто, что должно быть преодолено. Но преодолено не отменой, не упразднением самого субъекта национализма - живой исторической нации, а, напротив, путем максимального ее развития, возрастания к той "общечеловечности", о которой грезил в своей Пушкинской речи Достоевский.
Увы, но события, происшедшие на Земле в XX веке, показали, что люди еще очень далеки от этой вожделенной "общечеловечности".
Кто ближний мой?
Круг знакомых и корреспондентов Меньшикова был чрезвычайно обширен: умершие еще при его жизни такие разные Надсон и Лесков, Чехов и Толстой, Иоанн Кронштадтский и Менделеев, летчик Мациевич, с которым Меньшиков летал на самолете, и глубоко любимый Алексей Сергеевич Суворин; пережившие Меньшикова Ольга Александровна Фрибес, Лидия Ивановна Веселитская, Розанов, Сытин, Нестеров и Горький (ведь они встречались, были знакомы, и в предсмертных письмах Михаил Осипович вспоминал о нем с горечью - Горький мог бы хоть попытаться спасти коллегу от расстрела). Множество посетителей приходило к литератору.
Огромный цикл статей Меньшикова назван "Письма к ближним". Почему? Одна из первых в этом цикле - статья "Буква S, перебежавшая океан", - о первом сеансе радиосвязи между Европой и Америкой. Вот две цитаты из этой статьи: "Кто ближний мой? Этот вопрос евангельского законника (Ев. от Луки; Гл. 10, 29) задает теперь Христу все культурное общество, древнее и изнеженное, как и тот класс, к которому принадлежал законник. Нынче столько говорят о нищете, но никогда не было на свете такого огромного множества богатых людей, как теперь, и судьба этого класса, перегорающего в сладострастии ума и чувства, весьма загадочна. Она не менее трагична, чем судьба нищих... богатое и образованное общество неудержимо падает до декаданса, до нравственного изнеможения. Совершенно как в эпоху Екклесиаста, здесь, на вершинах счастья, начинает казаться, что уже нет ближних, что не для кого, некому молиться.