- Руки вверх, красное отродье! Мгновенно оборачиваюсь.
На меня и на моих товарищей нацелено пять-шесть винтовочных стволов.
Деваться некуда. Лишь немного погодя я с болью соображаю, что мне бы не следовало оборачиваться: надо было молнией прыгнуть за угол. Начался бы переполох, я и сам улизнул бы и отвлек бы внимание от товарищей. А теперь вместо этого стою, подняв руки, и злобно пялюсь на тех, кто так перехитрил нас.
Стоять перед нацеленными на тебя винтовками неприятно. Мысли разбегаются. Все твое существо превращается как бы в один нетерпеливый вопрос: что дальше? Слышишь каждый шорох, взгляд пригвожден к рукам, сжимающим смертоносное оружие.
Ко мне подходят" двое. Здоровенный широкоплечий мужчина с суровым лицом и еще один - постарше, помельче и покруглее, с острыми глазками. Второй безоружен, у первого вместо винтовки какое-то незнакомое мне оружие, похожее на большой пистолет, с длинной патронной обоймой.
Тот, что поменьше, орет:
- Подними!
Лишь после второго окрика: "Подними! Флаг подними!"- я понимаю, что приказание обращено ко мне.
Гляжу на крикуна.
Он пытается устрашить меня своим разъяренным взглядом.
Взгляд мой перебегает с него на Руутхольма и лейтенанта. Оба стоят в той же позе, что и я, с поднятыми кверху руками. Глаза у Руутхольма очень серьезные, но в них - никакого страха, и я от этого смелею. Лейтенант напряженно следит за движениями раскричавшегося мужика.
- Ты! Щенок! Повесь флаг туда, откуда сорвал! - орет тот.
От всего его существа исходит такое остервенение, что я чувствую - еще немного, и он мне врежет.
Верзила с незнакомым мне оружием не произнес до сих пор ни слова. Но тут и он рявкает:
- Делай, что велят!
У этого типа сочный баритон. Странно. Но я обращаю внимание именно на тембр его голоса. По-прежнему не двигаюсь.
- А может, он не эстонец? - Это сказано кем-то из тех, кто стоит в сторонке. Но другой, рядом, насмешливо возражает:
- Эстонец. Просто сдрейфил парнишка. Тресни его, Ааду!
Ааду треснул. К счастью, Ааду - это как раз тот, пожилой, с которого я не спускаю глаз, и я успеваю отбить удар.
Все начинают угрожающе орать на меня. Вижу перед собой злобные рожи и прыгающие вверх-вниз винтовочные дула. Слышу, как они подуськивают друг друга, и понимаю только одно: флага я не подниму и бить себя не дам.
Всеобщий гвалт перекрывает чей-то густой бас:
- Влепите ему свинца!
Кольцо вокруг меня расступается, и мое ухо улавливает лязг затвора. Но, может, никто и не досылал пули в ствол, наверняка их винтовки и так были в боевой готовности, просто воображение мое разыгралось из-за нервного перенапряжения. И вдруг все затихает, и это настолько зловеще, что я кидаю беспомощный взгляд на Руутхольма. Политрук пытается улыбнуться мне, но лицо у него напряжено и рот начинает подергиваться.
В тот же миг лейтенант кидается вперед и набрасывается на верзилу.
Руутхольм тоже делает бросок, да и я сразу же врезаюсь в кучу. Пальцы мои вцепляются в чью-то винтовку. Но противник мне попался крепкий, и приходится напрягать все силы, чтобы вырвать у него оружие.
Аксель Руутхольм, Эндель Нийдас и я сидим у какой-то каменной стены, не то большого амбара, не то склада. Рана Руутхольма все еще кровоточит. Какая-то женщина перевязала ее куском пеленки, но тряпка уже пропиталась кровью. У меня же явно разбита половина лица. Зеркальца нет, и я еще не видел, что осталось от моей щеки и брови. Мне двинули прикладом. К счастью, удар пришелся немного вскользь, а то валяться бы мне сейчас с проломленным черепом у мусорной кучи. Там, куда сволокли лейтенанта, который ценой своей жизни спас мою.
Все еще не могу спокойно думать о том, что произошло возле исполкома. Все время вижу труп лейтенанта, которого волокут за ноги по гравию исполкомовской площади. Руки вывернулись назад, тело еще не закоченело, затылок стучит по булыжникам.
Меня толкали в спину, я падал на четвереньки и все время старался обернуться.
Не помню, как я попал сюда, в этот амбар с каменными стенами. То ли меня снова били, то ли хватило прежнего, но временами я терял сознание. Теперь сижу полулежа у стены. Иногда прикладываюсь горячей головой к прохладным камням, и это вроде бы помогает.
Руутхольм подставил мне плечо, не то я растянулся бы во всю длину на земляном полу. Он не разговаривает, только спросил у меня один раз, оба ли моих глаза видят. Но я и сам не знаю, вижу ли я правым глазом или нет, потому что скула и надбровье вздулись.
Хочется пить, но ни у кого нет воды.
В этот амбар заперли не только нас. Здесь еще несколько десятков человек, в основном мужичков, но есть и пять-шесть женщин. Даже ребятишки, один так и вовсе грудной. Его мать и перевязала Руутхольму голову разодранной пеленкой. Кроме троих, все попали сюда раньше нас.
Не испытываю ни малейшего интереса к тому, что нас ждет, настолько я избит. Лишь темная бессильная злоба вспыхивает временами в душе и заставляет кусать губы.
Нийдас потихоньку рассказывает:
- После того как вы ушли в исполком, сперва было тихо. Но минуты через две откуда-то появились трое.
Один был с винтовкой на плече, но это меня не встревожило. Такие же бойцы истребительного батальона, как и мы, думаю. Может, местные, а может, из Пярну приехали. Все в штатском, по лицу - вроде рабочие. Один спрашивает, откуда мы. Не из Килинги-Нымме? Из Таллина, говорю. И тут же соображаю, что промашку дал. Вытащили они меня из машины и привели сюда. Потом подходили еще люди и стали подстерегать вас.
Я молчу. Потираю бровь и скулу, слившиеся в сплошную опухоль.
Руутхольм спрашивает:
- Коплимяэ не приезжал искать нас?
- Я его не видел, да и мотоциклета не слышал, - отвечает Нийдас и немного погодя начинает ругаться: - Чертовы контры!
Его ругань не вызывает в моем сознании никакого отклика. Опять вспоминается, как волочили по гравию лейтенанта. Чувствую на губах соль уж не плачу ли я? Нет, не плачу. Просто слезы катятся по лицу, и я не могу остановить их.
Какая-то "бабка, закутанная в большой платок, беспокоится:
- Видать, паренька боль донимает, мучает.
Чужие принимают меня за мальчишку даже и теперь, когда у меня раздулась физиономия. Бабка думает, что мне больно, но слезы скапливаются в моих глазах не от боли. Меня можно измолотить до бесчувствия, от ударов я не завою. Если только совсем уж станет невыносимо, тогда, пожалуй, могу простонать сквозь зубы. Но как вспомню о лейтенанте, сразу перехватывает горло и щеки становятся мокрыми.
Я даже имени ею не знаю. Как его звали: Петром, Иваном, Федором или ласкательно - Володей? Для меня он просто лейтенант. У него тоже были мягкие черты лица, он, наверно, тоже выглядел моложе своих лет. Если бы он не накинулся на верзилу, так не его тело, а мое валялось бы сейчас на свалке. Стоял бы себе на месте - тогда он остался бы в живых, а не я. Не могу себе представить, как поступил бы я, если бы мы поменялись ролями, если бы ружья целились в него, а я должен был бы смотреть на это с поднятыми руками. Вряд ли меня хватило бы на такое. Он кинулся вперед не из-за себя, а из-за меня. Мне он спас жизнь. И вот его, человека, не подумавшего о себе, человека, для которого жизнь какого-то чужого парня оказалась важнее своей, швырнули, словно дохлую собаку, под забор.
Я не мог помешать даже измывательству над его телом. Я потянулся было к нему, но кто-то огрел меня по затылку, и я ничком рухнул в дорожную пыль.
Политрук тоже рванулся мне на помощь. Но каким-то чудом его не пристрелили. Наверно, побоялись стрелять ему в спину, чтобы не попасть в верзилу с его грозным оружием или в старика. Руутхольма сбили с ног ударом приклада в тот самый миг, как застрекотал автомат. Очередь скосила бы и его, не повисни на его спине двое бандитов.
Я хочу поблагодарить взглядом Руутхольма, но он уставился куда-то в пустоту. У него-такой взгляд, будто мысли его где-то далеко-далеко, будто он видит совсем не то, что нас окружает.