Мы долго сидели под столетними деревьями и молчали.
Наконец я сказал:
- Она не погибла.
Тумме смотрел мимо меня, куда-то вдаль: может быть, видел, как Хельги, еще девочкой, играет в классы.
- Если бы ты был прав!.. - Я чувствую: она жива. Тумме повторил:
- Если бы!..
Я разволновался.
- Никто ее не видел... - Я чуть не сказал "мертвой", но успел проглотить это слово. Не могу и не хочу думать, будто Хельги больше нет. доверь мне, мы еще встретимся с ней...
Я убеждал не только Тумме, но и самого себя. А это с каждым днем становится труднее. С каждым днем все меньше верится, что Хельги спаслась. Но хочется верить, несмотря ни на что.
- Если она жива, так сумеет уцелеть, - сказал Тумме.
- Обязательно сумеет, - подхватил я.
Я рассказал Тумме обо всем, только не о маленьком теле, лежавшем под Аудру между машин. Побоялся, что, если расскажу и об этом, Тумме потеряет последнюю веру. А если он потеряет, так и у меня не останется ни крохи надежды.
- Вчера, как только попал в Таллин, сходил домой, - заговорил Тумме. Жильцы спрашивали, не слыхал ли я чего про Хельги. Я узнал от них, что последний раз она была на квартире в середине июля. Потом ее ни разу не видели. Я сказал женщинам, что уже не служу в одной части с Хельги, - она сама им успела рассказать, как мы попали в один батальон. Объяснил им, что истребительные батальоны не сидят все время в Таллине. Мол, Хельги непременнр явится, как только сумеет. Если бы мы раньше с тобой встретились, не стал бы с ними болтать попусту.
- Может, оно и к лучшему, что мы не встретились еще вчера, - решил я.
- Мне ее так жалко, будто она мне родная дочь. Он сказал это с такой печалью! Я подумал, что по
годам Хельги и впрямь годится в дочери нашему бухгалтеру.
- Странно, - продолжал Тумме, - когда я видел, как она, еще маленькая, играет во дворе, когда потом, уже школьницей, она встречалась мне в коридоре, я ничем не отличал ее от остальных ребятишек в доме. По-своему к ней почти все относились ласково, но прежде я и думать не думал, что так привязался к ней.
- Когда потеряешь кого-то или что-то, всегда начинаешь понимать себя лучше.
То ли голос меня выдал, то ли мои слова показались ему такими мудрыми, но Таавет Тумме начал смотреть на меня как-то иначе. Наверно, догадался.
Мы продолжали сидеть молча.
В большом саду, тянувшемся от бывшего немецкого посольства до школы на улице Туй, было полным-полно бойцов из нескольких истребительных батальонов. Они сидели, стояли и лежали под густолиственными каштанами, кленами и липами. В толпе ожидающих и переговаривающихся бойцов сновали командиры, ординарцы и, наконец, просто непоседливые люди. Отдельные батальоны с их подразделениями в свою очередь распадались на группы, связанные хлопотливой беготней тех, кто выполнял какое-то поручение, и тех, кому не сиделось от беспокойства. Мне тоже не стоялось на месте, и я без конца слонялся от одних к другим. Лишь после встречи с Акселем я нашел в себе силы посидеть под деревом.
Мимо нас прошел Мюркмаа, но я будто и не заметил его. По нему тоже нельзя было понять, узнал ли он меня. Может, оа рассчитывал, что я вскочу и отдам по всей форме честь. "Почему-то все плохое случается с такими хорошими людьми, как Хельги и Деревня..." - подумал я. Деревня погиб - мне сказали об этом Руутхольм и Тумме.
Проходим мимо "Эстонии" и выходим на Тартуское шоссе. Все еще накрапывает.
Булыжники под ногами скользкие. Моя левая нога несколько раз чуть не подворачивается. Рана давно зажила, но хожу я вроде бы не совсем как прежде. Чуть приволакиваю, что ли, левую конечность. Вдруг останусь колченогим? Мне один черт, начнет ли моя нога с простреленной икрой функционировать нормально или нет. Можно обойтись и так. Даже плавать можно. Разве что с боксом придется проститься.
Когда я был последний раз дома - в Таллине я всегда заглядываю к нам на квартиру, вдруг письмо от матери пришло, - домохозяин долго меня агитировал набраться наконец ума и развязаться с обреченными на поражение. Повезло, что хоть кость цела, и на том спасибо. Пуля или осколок мины - вот и дух вон, такое чаще бывает. Самое бы время увильнуть в сторонку. Умный человек сто справок с такой ногой достанет, и ни одна собака не гавкнет.
- Собаки, может, и вправду оставили бы меня в покое, - возразил я на его поучения, - но фашисты хуже всяких собак.
И он меня понял, он совсем не тупица.
- М-да, пожалуй, тебе ничего больше не остается, - сказал хозяин. - Уж немцы не оставят в покое тех, кто, вроде тебя, пошел на них с оружием.
- Не одни немцы. И кое-кто из нашего племени, которые ждут Гитлера.
Чудно! В последнее время хозяин стал как-то серьезнее относиться к моим словам. Он согласился со мной, но счел нужным добавить, что ни его самого, ни остальных жильцов мне бояться нечего - вряд ли кто побежит доносить на меня.
Хозяин этого не сделает, и другие, наверно, тоже. Но не для того я взял в руки винтовку, чтобы тут же ее бросить. Нечто вроде этого я и сказал.
- Оставлять за вами квартиру я больше не смогу, - сказал он тогда. Мебель и все остальное добро сберегу.
Выходит, он считает судьбу Таллина решенной. Но прямодушный все-таки дед, сам переводит разговор на то, о чем ему неприятно говорить.
- Бог с ней, с мебелью! - решил я.
- Ты еще молод, Олев. От мебели и другого добра ни при какой власти не стоит отмахиваться. Всегда сгодится. Любой вещи обрадуетесь, когда из России приедете. После войны люди всегда возвращаются туда, где. жили. В ком душа, конечно, уцелеет.
- Я еще не уехал из Таллина.
Я бросил это слишком уж запальчиво.
- Не уехал сегодня, уедешь завтра, - не сдавался старик.
- Таллин так легко не сдадут, - продолжал стоять на своем и я.
Голос хозяина стал внезапно испуганным:
- Неужто вы и вправду решили держаться за Таллин зубами и когтями? Тогда ведь в городе камня на камне не останется.
Я решил куснуть его:
- Деревянные дома сгорят, а каменные разбомбят в пыль.
- Не говори так, сынок. Политика политикой, а жилье жильем.
- Таллин будут защищать до последнего, - повторил я.
И повторил не только из упрямства - так оно и будет. Так говорят у нас в батальоне, то же самое пишут в газетах. Сопротивление Красной Армии стало упорнее. Немцам теперь каждый шаг стоит крови. Нигде они не продвигаются так медленно, как у нас. Я мог бы провести с хозяином, которому ни до чего, кроме своей лачуги, нет дела, целую политбеседу о том, почему мы не имеем права так легко сдавать Таллин, да некогда мне канителиться. Уходя, я как бы мимоходом спрашиваю, где его сын.
Хозяин пожимает плечами:
- Может, за Петроградом, а может, на дне моря. Я не сразу сообразил, почему дне моря.
- Говорят, судно, на котором мобилизованных везли в Ленинград, разбомбили.
Я пробормотал, что не слышал об этом. И что не стоит верить всякой болтовне. Я бы с радостью рассеял его опасения, если бы мог. Мое отношение к нему тут же изменилось. Еще минуту назад я видел в нем только мелкого буржуйчика, трясущегося лишь над своим добром. Если он и не ждет немцев, думал я, то уж во всяком случае ему все едино, какого цвета флаг будет развеваться на Тоомпеа. Лишь бы уцелел его дом, лишь бы с его головы не упало ни волоса. И вдруг я увидел, что человек этот, проводивший сына в армию, удручен плохими известиями, что он всей душой болеет за город, на улицах которого вскоре начнут взрываться снаряды и мины, что он озабочен тем, как жить дальше. Ведь надо жить дальше.
Я хотел задеть его побольнее, заговорив о сыне. Был уверен, что более неприятного вопроса ему задать нельзя, поскольку Хуго наверняка уклоняется от мобилизации. Недаром же отец пристроил его на железную дорогу. Но ответ хозяина поразил меня. Гнусная у меня привычка, как и у многих других, думать о людях плохо.
Наша колонна приближается к целлюлозной фабрике.