Впрочем, как бы сейчас я не иронизировал над собой, до сих пор чувствую, что мой вымысел почти все время соприкасался с правдой, с жизнью, которая бывает диковиннее самой изощренной фантазии.
Короче, историю ссыльного поляка оставалось только записать на бумаге. Я так долго мысленно начинал писать этот рассказ, что первые строчки лились будто сами по себе.
" Ходики на стене пробили полночь. Полная луна, смахнув с себя очередную тучку, осветила горницу в доме черняевского священника отца Василия. Он любил это время. Позади дневная беготня по требам, скромный ужин вдвоем с матушкой, вечерняя молитва. До завтрашнего утра можно не думать о картошке, которой в доме осталось полтора мешка, о худой церковной крыше... Отец Василий смотрел на луну, лившую свой тихий свет на уснувший мир. На душе было, - как он любил говорить сам - благостно.
Яко луну и звезды основал еси Ты, Господи, - прошептал он слова псалма, но даже сверчок за печкой не мог бы расслышать шепот отца Василия". Дальше по сюжету в окно постучали. Смиренный священник, не ропща, пошел по зову к умирающему врачу, хотя мысленно недоумевал, идя по пустынной дороге, зачем безбожнику, да еще поляку, русский священник? Также легко получился и диалог отца Василия и Осипа Генриховича. Я изо всех сил старался, чтобы умирающий, а точнее его просьба о крещении была убедительна. " Осип Генрихович, откинувшись на подушку и глядя в потолок, беззвучно шевелил губами, словно подыскивая то, самое важное слово, с которого нужно начать разговор. Отец Василий тихо кашлянул.
- Да, да, я сейчас. Не пугайтесь, я в памяти.
- Ничего, ничего. И вправду, подожду.
- Удивлены? Я, признаться, сам... удивлен. Но вот решился, наконец.
- На что, простите, решились, - деликатнейший отец Василий продолжал недоумевать, что от него хотел Млынарский.
Осип Генрихович повернул голову и посмотрел прямо в глаза священнику:
- Василий Петрович, я перед смертью хочу православным стать.
- Вы?! - только и сумел выговорить тот, - но вы же...
- Я знаю, кто я. И как свою жизнь прожил, никто лучше меня не знает. А в Евангелии, если не ошибаюсь, есть притча о наемных работниках, которых виноградарь взял на работу в самый последний момент, когда виноград почти уже весь собрали. И ведь за труд их заплатил, как и тем, кто работал с самого начала.
- От Матфея глава двадцатая, - почти машинально произнес отец Василий.
- Точно. Так что вас смущает, дорогой Василий Петрович? А! Мое безбожничество, которым я открыто бравировал вас смущает?"... Диалог получился большой. В конечном итоге, поляк убеждает священника совершить над ним таинство крещения. Я тоже старался быть во всеоружии и в специальной литературе вычитал, как должен проходить обряд обращения католика в православного.
Мой священник за долгое свое служение ни разу не совершал его. И вообще, он был ошеломлен просьбой Осипа Генриховича. А тот, думая, что молчание вызвано сомнением, продолжал убеждать - и священника и, видимо, самого себя: Я ведь из своих семидесяти восьми только семнадцать жил в Польше. А все остальное с вами, с русскими то есть. Посмотрите на мою комнату. От Польши здесь - вон та картина нашего художника Шерменовского. И все. - Он улыбнулся чему-то. - Даже привычки все ваши плохие - моими стали".
Дальше священник объявлял поляку, что по правилам он должен... Впрочем, мне опять легче будет сослаться на уже написанное: "Он долго листал книгу, наконец, обрадовано хмыкнув, прочитал вслух:
- Архиерей, или иерей, приходящего да исследует, како разумеет учение римсколатинской церкви; также покажет ему разнствие оного учения православной церкви... - на мгновение отец Василий поднял глаза, помолчал, а затем произнес с несвойственной ему решительностью:
- Случай особый. Будем считать, что я обо всем вас расспросил и вам рассказал. Смотрим дальше: " По довольнем же испытании и наставлении повелит ему исповедать все грехи, елики от юности своея памятствует".
- Я не ослышался, Василий Петрович, от юности?
- Да, Осип Генрихович. И это очень серьезно, - и добавил, словно ставя точку: без исповеди нельзя".
Ну а дальше, как вы догадались шла исповедь. Рассказ мой плавно подходил к концу. Мне осталось дописать совсем ничего: священник читает отпускную молитву, причащает умирающего... Последние строки: хозяин дома, в котором я ночевал, будучи в Черняеве ведет меня на сельское кладбище, дальше следуют мои размышления о бренности земного бытия, о вечности... Но слова, доселе сами просившиеся на бумагу, будто исчезли куда-то. Несколько дней, что дней - недель, я мучился над этими последними двумя страничками. И все безрезультатно. Словно невидимая сила, могущественная и всесильная не хотела такой концовки.
Тогда я по самонадеянности решил идти напропалую: напишу, что напишется, пусть плохо, но рассказ должен быть дописан.
И буквально на следующий день я заболел, и мне было не до рассказа. Затем какието другие дела, проблемы. А однажды мне приснился сон. Мне приснилось Черняево. Я иду по его пустынной улице, на лавке возле одного из домов сидит старик. Увидев меня, он встает и уходит в дом. Я пытаюсь его окликнуть - не останавливается. И только на пороге обернулся: Ты думаешь, так легко простить?
Я проснулся - и все понял. Один подвиг мой герой совершил - он честно и бескорыстно всю жизнь служил людям. На второй - простить их за причиненное зло сил духовных не хватило.
То, что я хотел написать - было сказкой, красивой сказкой с умилительным концом. Я за моего героя, не пережив и сотой доли того, что пережил он, совершил свой суд. Свой, а не его. Видимо, ссыльный врач сделал другой выбор. И не мне осуждать Осипа Генриховича. Наверно, Бог не захотел моей лжи. А потому я бросил рассказ недописанным. Правда, совсем недавно рука сама потянулась к бумаге:
" Умирал Осип Генрихович легко, без боли. Все время хотелось спать. И словно во сне, перед ним вставали лица людей, которых он когда-то знал. Они приходили, молча и внимательно смотрели ему в глаза и уходили. Последней пришла покойная мама. Ему стало так одиноко, так тоскливо, такая жгучая обида обожгла сердце, что слезы сами потекли по его впалым щекам...
- Все напрасно, все бессмысленно, - прошептал Осип Генрихович. - Жизнь - сон. И ты сон, мама. Горький сон. - Мама тоже ничего не сказала. За окном на ветру клонился долу вяз, посаженный им сорок лет назад. Он один, один в целом мире, оплакивал Осипа Генриховича. Когда последний вздох вырвался из груди умиравшего, ветви вяза, влекомые порывом ветра, застучали в окно, но он их уже не слышал".
Жаль, но других листков я не сохранил. Так и остался недописанным, а точнее ненаписанным рассказ про жившего когда-то ссыльного польского врача, фамилию которому я придумал сам.
31.08.97 г.
Пашка
- Следующая станция - Тверь. Конечная. - Раздался голос из динамика. Задремавший Пашка вздрогнул, потом сладко потянулся. Все. До автостанции всего две минуты ходьбы. Затем три часа до райцентра. Там он поймает попутку и к обеду окажется в родной деревне Еськино. Те долгие полгода, что он жил в Москве, картина возвращения в отчий дом, рисовавшаяся ему душными летними вечерами, была для него единственной отрадой. Пашка знал, что товарищи по строительной бригаде за глаза посмеиваются над ним. После смены он спешил в прокуренный вагончик, опасаясь соблазнов большого города. К тому же ему, деревенскому тихоне, не нравились местные девчата: слишком уж они бойкие. В еде и питье Пашка тоже довольствовался самым насущным. Бригадир Петр Иванович изредка подтрунивал над ним:
- Ты, Павел, хоть и кацап, а почище нас, хохлов, будешь. Сходил бы погулять, пивка попил. А то лежишь целыми вечерами, будто тебе не двадцать лет, а все восемьдесят.
Пашка улыбался, краснел, но ничего не говорил в ответ. Пусть смеются, ему-то что. Он лежал на панцирной койке и представлял, как идет по знакомой до боли деревенской улице, как здоровается с соседями