А что же старый Яков? В первый раз за долгие годы кто-то поступил вопреки его воле. И кто? Родная дочка. А вскоре и представители очередной утвердившейся в округе власти явились к Якову на дом и, не поглядев на специально для них накрываемый стол, на домашнее вино, приказали хозяину, чтобы наутро его в усадьбе не было вместе со всеми дочками, а куда он пойдет — это уж его дело. Вся усадьба, как она есть, с господским домом, садом и всеми постройками переходит в распоряжение революционного народа. А когда Яков, растерявшись, спросил, что это значит, когда твоя усадьба переходит в распоряжение революционного народа, ему ответили, что ему того знать не надо — и тут же ушли, а он в ту же ночь и умер. Он же был рожден на свет для того, чтоб быть хозяином. Наутро дочек его разбудили громкими криками представители революционного народа, и вскоре уже во двор местечкового сапожника въехала подвода, и в ней лежал мертвый Яков, дочери его вошли во двор следом.
Натаха вмиг приняла то, что ей теперь хоронить отца, собирать в дорогу, все как нужно, и плакать по нему, когда соберешь — а отплакавшись по батьке Якову, надо будет заняться устройством сестер. Лучше всего было бы выдать их замуж — но они еще малы, с замужеством придется подождать. Хотя женихов подыскивать уже пора потихоньку, а то и неизвестно — возьмет ли кто девчонок из усадьбы теперь, когда в одночасье они стали бедным бедны.
Натаху беспокоила только их бедность, да и ту, как думала она, с лихвой возместят приобретенные в отцовском доме навыки к крестьянской работе и природная расторопность. И Натаха, не надеясь на услуги местечковых свах, могла сама подойти к какой-нибудь из тёток на базаре или среди улицы — мол, девки у меня всему обучены, бери любую в снохи — не пожалеешь.
И под ее тихим напором со временем девчонок в самом деле принимали в семьи — всех удалось пристроить кроме одной, Лариски. Той несостоявшаяся родственница, мать жениха, сказала в один прекрасный день ни с того, ни с сего, чтобы она вот с этого дня раз и навсегда забыла, что она с ее сынком была знакома. Потому что в ближайшем городе говорят, что революционный народ не просто выселяет богатеев из домов, чтоб они, хитренькие, селились где-то по соседству и наживали новое добро, но еще и отправляет всех на станцию и загоняет в товарные вагоны, и бывшие злодеи-мироеды вместе со всеми своими стариками и младенцами едут теперь на далекий север, в ледяную пустыню, где даже похоронить кого — не похоронишь во льду, и когда люди замерзают насмерть, они так и лежат целенькие и твердые, как куклы, которых покупали в прежние времена богатым барышням, и могут так пролежать сто лет. И что если Лариску с ее сестрами до сих пор не увезли на дальний Север, то это оттого, что до них очередь еще не дошла. Вагоны и без них, говорят, полным-полны. Но и они поедут вслед за всеми остальными в свой час, пускай не сомневаются. Они, маленькие пиявки, дочки Якова, с пеленок привыкшие к хорошей жизни, исчезнут навсегда из этих мест вместе с мужьями и малыми детьми, если какая из них успеет родить. И это совсем не нужно, чтобы с Лариской в ледяную пустыню отправился ни в чем не виноватый парень.
Разговор происходил на территории Лариски, точней, ее сестры, в сапожниковом дворе. Мать жениха не прихватила с собой на объяснение к невесте своего сына, и Лариске потом в голову не пришло разыскивать его, чтобы спросить, например, согласен он с матерью или нет, или, может быть, стоит поспорить с ней, уговорить, пригрозить двойным самоубийством, в конце концов, в колени бухнуться, или же вдвоем удрать куда-то, в большой город, где никто о них ничего не знает. Можно ведь было поступить на стройку, стать комсомольцами и жить в палатке, точно никакой усадьбы никогда и не было. Но горе Лариску опьянило, стало шатать, и она не смогла бы теперь работать на стройке. И вдобавок она как будто вмиг разучилась ходить прямо, не втягивая голову в плечи.
И когда они сталкивались потом в местечке с бывшим женихом — мудрено было на наших улицах нигде ни разу не столкнуться — она старалась всякий раз быстрее пробежать мимо него, а этот парень, надо отдать ему должное, ни разу не пытался с ней заговорить. И когда он женился, наконец, Лариска начала стесняться его законной жены. Где бы ни оказывались они с ней рядом — тушевалась. От колодца отходила, не набрав воды — пусть та сперва наберет. У магазина ждала, пока та выйдет, и потом заходила не сразу, хотела, чтобы люди в очереди забыли, что здесь только что была та женщина.
«Ишь ты, хотела занять чужое место!» — так, ей казалось, должны были думать о ней, Лариске, все подряд, кто знал о несостоявшейся свадьбе, и она готова была извиняться перед каждым встречным-поперечным. Она пыталась в душе извиняться, но не находила нужных слов. И эти поиски оправданий для себя были написаны на ее лице, как когда-то на лице ее старшей сестры была написана безумная любовь к сапожнику Николаю. И так же само как Натаха цепенела от своей любви, Лариса цепенела от сознания вины.
Но никто так и не собрался отвезти ее за эту вину в ледяную пустыню, чтобы она стала там звенящей твердой куклой, и она еще долго жила со своей виной, даже после того, как на спортплощадке возле клуба в составе группы из одиннадцати человек немцами были повешены и ее бывший жених, и его законная супруга. Для Ларисы в тот день как будто ничего и не случилось. По крайней мере, если смотреть со стороны. Кажется, взгляд ее был теперь не более угрюмым, чем раньше. И все ее силы, как прежде, направлены были на то, чтоб в ее жизни ничего не менялось — что бы ни происходило. С ней, мол, уже все произошло.
Был один вечер, много лет назад, когда Лариска сидела на реке у мельницы, еще не разрушенной, и не знала, то ли ей топиться от такого позора — жених отказался от нее накануне свадьбы, то ли бежать куда из местечка, чтобы не ехать в ледяную пустыню, то ли наоборот сейчас же самой отправиться на станцию, попроситься в поезд, не дожидаясь, пока за ней приедут представители революционного народа — лучше замерзнуть в ледяной пустыне, чем оставаться жить в местечке, где все знают, что жених отказался от тебя накануне свадьбы. Вариантов было так много, что Лариска не выбрала ни одного. Она ни на что не решилась. Просидев у реки до темноты и не изменив никак свою жизнь, она пошла по местечку домой к сестре. Натаха решила дать ей время, сколько понадобится, чтобы прийти в себя, а сама занялась поисками для сестры нового жениха. Не у всех же парней родители верят в глупые слухи. Но Лариса и слышать не могла о замужестве. Ничего не изменив в своей жизни в одночасье, она теперь не хотела ничего менять.
Николай же, наоборот, как раз тем временем взял да и поменял свою жизнь на чью-то еще. В первый раз его подхватила тогда волна, подняла, вытянула из дома. Ремень теперь перечеркивал его грудь наискось, когда он иногда появлялся дома. Две сестры видели его редко, потому что Николай вылавливал банду. Какая это банда была, я не знаю, и домыслить ничего не могу. Мне куда легче представить любовные муки Натахи или Лариски, чем Николая представить скачущим на коне, машущим саблей — или крадущимся где-то с маузером — это его-то, который под старость и курицу зарезать не мог. Наталья выйдет во двор:
— Николай! Зарежь курицу, где ты?
А он стоит за углом сарая, прижимая палец к губам, глядит на меня: молчи, мол. Может, на этот раз обойдется. Передумает она с курицей суп варить, сварит с консервами. Наталья пойдет в огород его искать, а он хитро поглядит на меня:
— Не пойти ли нам в кино? В клубе сегодня детский сеанс, — и тянет меня к забору, перелезать.
Тут нас с ним и ловили, на заборе. Курицу ему, в конце концов, приходилось резать. Ослушаться Наталью было невозможно, если она хотела чего-то от тебя добиться. Но до чего же ему было это тяжело. Я проливала слезы каждый раз над дергавшейся в его руках хохлаткой, когда он сам чернее ночи нес ее в сарай, чтоб я не видела, потом отказывалась есть ее в супе, а меня не выпускали из-за стола, пока все не съем. Наталья, бабка моя, была не сентиментальна. В ее душе не было места жалости к несчастным курам, уткам, поросятам. Программа, вложенная кем-то в Наталью, всегда была направлена на что-нибудь одно. Сначала — на то, чтобы ей, барышне, соединиться с молодым сапожником, а после много лет — на поддержание жизни своей семьи, более-менее сносной жизни, как она ее понимала.