— Идешь, а оно тебе — раз! — как даст по рукам, и дальше не пускает, хоть плачь, — со сверкающим взором повествовала она по приезде, словно продолжала бороться с нечистой силой. — А я его как рванула да как метнулась к поезду, что даже милиционер соловьем засвистел! Правда, меня чуть не арестовали за это.
— А в музей вас внуки водили?
— И в музей водили, где картины великих художников висят. Ага, там рассказывали про картины хорошо — доступно и душевно. Беда в другом: то не услышала я чего-то, то услышала, да не поняла. Вот и сказать мне вам о них нечего.
Вот так бывает: увиденное собственными глазами — передать бабушка Оля не могла. Что уж тогда говорить о невиданном, как о нем расскажешь? Нет, я доискивалась первоосновы сказки, сути каких-то сложных реалий, которые мне предстояло узнать, без чего сказка родиться не могла.
И второе. Я понимала, что Пушкин жил в России и писал о России. Но что есть там, то должно быть и у нас — хоть в каком-то виде, как свирель и дудка, как избушки на курьих ножках. Или хотя бы нечто похожее. Так покажите мне это похожее! И папа, возя меня за собой по делам, показывал то колхозный сад, то посадку, приговаривая, что это подобие леса, только в лесу не убирают сухие ветки и на деревьях груши-яблоки не растут. Ну хоть что-то.
Там лес и дол видений полны;
Там о заре прихлынут волны
На брег песчаный и пустой,
И тридцать витязей прекрасных
Чредой из вод выходят ясных,
И с ними дядька их морской.
Восстановление дедушки-Яшиного ставка помогло мне понять и про море, про волны, про силу стихии, скрытой в них, олицетворенной в образе витязей прекрасных. Витязи защищают темные холодные глубины, свой дом, и не пускают в него человека — ради самого человека, ибо это гибельная для него среда. Витязей положено бояться! Витязи — и стража морская, и предупреждение сухопутным жителям об опасности. Они с волнами выходят на берег и демонстрируют несокрушимость, безжалостность водной бездны. Они прекрасны тем и потому, что напоминают людям о необходимости беречь жизнь. И чем их больше, чем они могущественнее, тем, значит, опаснее волны и то, что под ними — водная пучина. Например, для реки достаточно русалок, чтобы отпугивать купающихся. А для моря, такого сильного и своенравного, нужны полчища воинов в доспехах.
Там королевич мимоходом
Пленяет грозного царя;
Там в облаках перед народом
Через леса, через моря
Колдун несет богатыря.
После того как на нашей толоке приземлялся кукурузник, я уже не удивлялась колдунам, способным переносить людей по воздуху. Мне от таких образов становилось лишь приятно — так хорошо, так славно они ложились на душу, так впечатывались в восприятия и обогащали воображение. Да и то сказать — колдун, даже злой, все же более достойный противник богатыря, чем баба Яга со ступой. Баба Яга воюет только с непослушными детьми. А тут — богатырь! Другое дело, что за этим стояли самого же богатыря либо злые, либо безоглядные поступки, намерения. Опять же — опасность, на которую он шел по ошибке, по незнанию ситуации, по глупости, из-за отсутствия опыта, в крайнем случае — от отчаяния. Как хотите, но умного богатыря колдун ни за что не поднимет в воздух! И не завеет неведомо куда.
В темнице там царевна тужит,
А бурый волк ей верно служит;
Там ступа с Бабою Ягой
Идет, бредет сама собой;
Там царь Кащей над златом чахнет;
Там русской дух… там Русью пахнет!
А вот Русь и русский дух! — от них я замирала, прикрывая глаза, ощущая сладкое сердцебиение. Я не могла понять, что меня пленяет, чем меня тут пронимает, но я любила эти слова, и понимала, что за ними скрыт мир волнующий и столь прекрасный, что о нем лишь и можно сказать так неопределенно, мол, — дух, запах Руси. Пока что это был Пушкин и русский язык, его ритм и эти легкое рифмы, стихи — как облака в поднебесье. А гораздо позже — Москва.
От них я знала, что такое русской дух, безошибочно определяла его и очаровалась им незабвенно, нескончаемо! Потому в зрелости полюбила театр с русским репертуаром, с Александром Островским, Антоном Чеховым, Николаем Гоголем, с более поздними символистами, с футуристом Владимиром Маяковским, с жесткой, социально-агрессивной, мрачно-натуралистической эстетикой в драматургии Максима Горького, со всей неповторимой советской классикой. Поэтому прочитала на едином дыхании книгу Сергея Дурылина «Колокола» — поэму о русском звоне, и регулярно перечитываю «Воспоминания» Анастасии Цветаевой, этот светлый, искрящийся реквием серебряному веку. Полюбила Русь — с ее историей, театрами и музеями, улочками, соборами, всей стариной и особенным говором, приятным как песня.
Россия, русский дух, Пушкин мне передавались через русский язык — восхитительный и не похожий на наш несовершенный говор запорожских казаков. Из двух истоков, на которых некогда замешался суржик и остался жить в потомках его создателей, русский был ближе и понятнее. Он воспринимался как солнце, светлая сторона сущего, беспрепятственное взмывание ввысь. А украинский, чужой, холодный, тесный — ассоциировался с ночью, мраком и ограничением полета со стороны земли. Попросту — с падением. В устной практике мы пользовались суржиком, но письма писали исключительно на русском, всякий раз чувствуя его нехватку нам, малость его количества в нас, тоскуя по его безбрежности, присущей русским людям. В немалой степени именно стремление освоиться на высшем уровне с языком Пушкина привело к тому, что я начала писать дневник, где мысли воспроизводились въяве так легко и удачно, словно рисовались волшебной кистью. В писании присутствовала свобода, позволяющая не запинаться, не останавливаться недоуменно перед необходимостью употребить незнакомое слово, слово не из нашего бытового обихода. То и дело это случалось, когда я пересказывала книги одноклассникам… Тогда выход находился, конечно, в русском языке, но… с краской на щеках от смущения такой заумностью. Получалось, и я это понимала, что можно воспитать в себе сколь угодно правильный русский язык, но в устной среде суржика, без совпадения с целями и условиями общения, он останется бесполезным. Этого не хотелось! И если уж принимать в себя его, русского языка, могучее существование, то надо уезжать из Славгорода.
С тех пор русская литература стала посредником между космосом и моей душой — душа алкала той живой речи, пряного пушкинского слова, благородного духа таинственной культуры, преломляющей через себя остальной мир. И я записала три открытых для себя понятия в обратном порядке, осознав, что Пушкин — лишь посланник. Он принес и показал мне неведомый мир, а не создал его. Значит, правильно будет так: Пушкин, русский дух, Россия — ступени восхождения к чистой беспредельной выси.
Пушкин стал также первым восприятием времени — «вчера, сегодня, завтра» или «было, есть, будет» — непрерывности бытия, словно оно — пробежка от воспоминания через текущий миг к мечте…
Следовательно, первая история, воспринимаемая целостно. Прошлое не прошло, оно превратилось в достояние, переданное мне…
Пушкинский неоднозначный взгляд на Мазепу, против России воспетого бессовестными западниками, — первое честное и мужественное слово. И этот опыт вранья и восстановленной Пушкиным справедливости впечатлял, и жить хотелось в поле его притяжения.
То, о чем он писал, живо поныне, оно — часть наших насущных дум и забот. Кому безразлично отношение племен, отношение религий между собой? Сейчас эти вопросы особенно обострились. Да еще и подогреваются искусственно, делая нашу историю оружием против нас же.