Через два часа вернулся Джим. Он бросил на раковину что-то в пластиковом пакете и заметил на диване Джорджи.
– Мальчики ловят на блесну карпа.
– Удачно?
– Да.
– Где они?
– На пристани. Жарко, как в аду.
– Я приготовлю что-нибудь, – сказала она.
– Как хочешь. Я их разделаю.
– Да.
– Ты в порядке?
Джорджи пожала плечами.
– Хочешь выпить?
– Нет.
– Как там твои сестры?
– Дерутся из-за денег.
– Уже? Вот черт!
– Кто сегодня был шкипером? Кто выводил «Налетчика»?
– Борис.
– Вот как!
– Я, если честно, не ожидал тебя увидеть, – сказал он.
– Ты хочешь, чтобы я уехала?
– Вовсе не обязательно тебе уезжать.
Джорджи смотрела, как суда подходят к стоянкам – бронзовые силуэты на фоне закатного солнца.
– Хотя, я думаю, у меня есть полное право не просить тебя, – сказал он.
– Просить?
– Ты можешь оставаться на своих условиях. Правда. Мне все равно.
Джорджи смотрела на сухую, белую кожу у себя на коленях.
– Я и мальчики, – пробормотал он, – мы очень ценим то, что ты сделала для нас.
– Кажется, у вас здесь была настоящая сходка.
– Вроде того, – сказал он, отворачиваясь, чтобы вымыть руки. – Джошу кажется, что он доставил тебе много неприятностей, и ему от этого плохо.
– Потому что моя мама умерла?
Джим сполоснул руки и вытер их. Даже с того места, где она сидела, было видно, какие они огромные и коричневые, как изрезаны шрамами.
– Они не идиоты. Они все понимают. Они уже умеют слышать разные вещи. У каждого пацаненка в городе есть отец или брат на катерах. Я не хочу, чтобы они чувствовали, что это их вина.
– Что?
– То, как ты себя чувствуешь. То, что ты делаешь. Я себе яйца скручиваю, чтобы быть благоразумным и не сорваться, Джорджи.
– По мне, так это двойственная позиция.
– Я было подумал, что ты будешь чертовски мне благодарна за мое полное гребаное безразличие, – сказал он, разгораясь от ее наглого, глупого тона. – Любой другой в этом городе на моем месте выбил бы тебе зубы и выкинул за порог, как блевучую кошку.
«Вот оно, – подумала она. – Вот то, чего ты всегда боялась. В глубине души».
– Ну, – сказал она и услышала в своем голосе биение сердца, – девушка должна быть благодарна судьбе, что оказалась в руках джентльмена.
– Чертовски верно.
– Так что Бакриджи смыкают ряды. Не выносить сора из избы. Показать всем, что у нас больше нет разногласий?
– Ты даже и не поймешь, в чем дело, Джорджи.
– А могла бы!
– Зачем ты это делаешь? Господи, твои сестры были правы. Ты думаешь, что слишком хороша. Ты превращаешь все вещи в дерьмо.
Она встала; она скорее оскорбилась, чем испугалась, но, когда он направился к ней, отступила.
– Сядь, – сказал он.
– Иди к черту.
– Я сказал, сядь, твою мать.
– Ты думаешь, ты чертовски культурный, – сказала она в последнем приступе неповиновения. – Потому что ты ходил в какую-то школу, где делают снобов, и читал Шекспира, и греб, как чемпион. Но я знаю, кто ты. Теперь знаю.
– Сядь!
Он подошел к ней так быстро, что она села, не успев ничего подумать.
– Я пытаюсь сказать тебе, – зашипел он. – Не я это сделал. Я этого не одобрял и не организовывал. У меня нет чертова пистолета, и я совершенно не в восторге, что это случилось. Ты слышишь меня? Я говорю, оставайся или, черт тебя дери, не оставайся, потому что мне от этого плохо, и я стараюсь соблюдать приличия. У меня дети. Моя жизнь на тебе клином не сошлась, и на том, с кем ты играешь, и на том, что ты думаешь. Но ты вполне можешь обдумать, прилично ты себя вела или как. Вдруг ты захочешь об этом поразмыслить? Ты не знаешь меня. Ты даже не видишь, кто ты такая.
Джорджи закрыла глаза. Она чувствовала, что солнце нашло ее на диване, что его жар ползет с лица на грудь. Она бы не удивилась, если бы узнала, что в сиянии солнца под ее кожей отчетливо проступили кости.
* * *
В предрождественские недели, пока вся флотилия гонялась за лангустами, которые мигрировали на запад, в глубокие воды, Джорджи жила у Джима в состоянии трезвой и адской летаргии. Через пару дней после возвращения она вновь взяла на себя домашние обязанности; их она выполняла с тщательностью, позволявшей забыть о беспорядке, в котором находились ее чувства. Джорджи чувствовала, что внутри у нее все как будто выжжено. После похорон и выхода с цыганочкой, который устроила Энн, после того, как она побывала в пустом деревенском доме и потом выдержала испепеляющую проповедь Джима Бакриджа, у Джорджи появилось ощущение, что ее вытолкнули за пределы собственной личности. Рутина стала для нее убежищем. Она даже не думала о своих каждодневных обязанностях; все это просто происходило с нею. Она жила этими делами.
Они поделили пространство: Джорджи досталась свободная комната, а Джиму – кабинет. Мальчики смягчились и даже проявляли какую-то заботу. Джорджи чувствовала, что ее низвели до положения гостьи, выполняющей кое-какую работу по дому. С обожженной задницы клочьями слезала кожа, и вид у нее стал довольно-таки облезлый, и, когда туман у нее в голове начал рассеиваться, она начала подумывать, что в этом есть высший смысл.
Теперь, когда нужно было выходить в глубокие воды, Джим поднимался задолго до рассвета. Теперь ему приходилось проходить по двадцать–сорок миль, чтобы добраться до сетей, и каждая корзина для лангустов лежала на конце веревки длиной с Эйфелеву башню. Над этим он в свое время подшучивал – выуживаем, мол, лангустов из туристических глубин, – но теперь, в те недолгие часы, когда он был рядом и не спал, он говорил мало. Он был обходителен, даже учтив, но не фамильярен.
Иногда, когда оказывалось, что заняться больше нечем, Джорджи сидела на террасе и смотрела, как по пристани снуют грузовики. Грузовики с наживкой, грузовики с живыми лангустами, грузовики-рефрижераторы. На некоторых платформах возвышались бухты оранжевых и желтых канатов. Она не могла себе вообразить, как это все эти канаты простираются в водах, как раньше не понимала, как это тонны лангустов в тот же вечер оказываются в Токио живыми.
Джорджи старалась держаться подальше от пляжа. Продукты она покупала в городе. Она совершила вылазку только один раз, когда решила развесить белье, и дневной свет показался ей слишком ярким.
Из подвешенного состояния Джорджи наконец вывела злость, но какое-то время ей трудно было определить источник ярости, которая горела у нее в сердце двадцать четыре часа в сутки. Недовольные звонки Энн, которую злила окружающая завещание тайна, раздражали ее; а Джудит, ухитрявшаяся, судя по электронным письмам, пройти за день всю гамму состояний от капризного до глубоко несчастного, так и просто начала ее беспокоить. Но только когда она проезжала мимо старого фруктового киоска на шоссе во время первой поездки в город, эта злоба наконец сфокусировалась на одном человеке. На Лютере Фоксе. На его трусости. И на унижении оттого, что ее бросили. Ради него она разрушила всю свою жизнь в Уайт-Пойнте, а он не мог подождать пару дней, пока Джорджи похоронит мать и соберется с духом. Было ужасно сознавать, что она снова сделала это с собой, что она попалась на удочку собственной идиотской мечте спасать гадких утят. Но в этот раз она по-настоящему открылась другому человеку. Лю больше чем просто заинтриговал ее. Она запала на него так, как никогда не западала ни на кого раньше, а он оказался еще одним самовлюбленным идиотом. И о чем она только думала? Он просто фермерский мальчик, еще один ползучий вор с тайным желанием смерти. Горюющая развалина. И она ничем не лучше этих буржуазных принцесс, которые влюбляются в покрытых татуировками уголовников. Надо спросить саму себя: а не был ли весь этот омерзительный эпизод, когда она оказалась между рыбаком с большими кулаками и его деревенщиной-соперником, просто бесцельным повтором ее юношеского бунтарства? В возрасте сорока лет должна ли женщина все еще идти на такие крайности, чтобы выделить себя из своей среды? Она была в ярости на себя из-за этого, но она-то просто совершила глупость. Она не убегала. Она не как Фокс; она не трусиха.