– Вещи, места, их трудно с себя стряхнуть.
Джорджи попыталась не поморщиться. Она никогда не понимала, как места могут иметь над людьми какую-то власть. Этот вид ностальгии ее раздражал. Было ужасно видеть, как люди привязаны к своим воспоминаниям, как они остаются в своих городах и домах из какого-то извращенного пиетета.
– Я было подумывал о том, чтобы перебраться на север, – сказал он. – Хотел просто бросить все и сорваться. Понимаешь, исчезнуть. Я уже чувствовал себя как призрак.
– Как призрак?
– Как будто я уже умер, но эти новости еще не дошли до моего тела. Как лесной пожар, который настигает тебя так быстро, что ты уже весь испекся, но все еще бежишь.
– Господи!
– Но потом я подумал: а ведь меня уже нет! Почему бы просто не исчезнуть, никуда не уезжая?
– Ты меня запутал, Лю.
– Я пришел домой после последних похорон и сжег все свои бумаги. Лицензии, все удостоверения, школьные табели. Все равно у меня не было налогового номера. Просто проскочил через сетку, понимаешь ли. Жить втайне. Быть тайной.
– Но какой смысл?
– Уединение. Уединение. Рано или поздно твои тайны – все, что у тебя остается.
– Ходячий Призрак.
– Это про меня.
– Так что ты браконьерствуешь в морях, читаешь здесь и играешь музыку – совсем один.
– Музыку – нет.
– Ты и вправду больше не играешь?
– Даже и не слушаю.
– Не можешь или не хочешь?
– И то и другое.
– Что, совсем никогда?
– Никогда.
– Ужасно.
Лю наградил ее болезненной, непокорной улыбкой, и она могла бы поклясться, что видит в нем мальчишеское упрямство. Трудно было поставить ему это в вину, но ощущение, что это приносит тебе только неприятности, оставалось. Он был убит. И все это было тем более дорого Джорджи, потому что напоминало ей саму себя.
– Ты когда-нибудь мечтала, – спросил он, – когда была девчонкой, чтобы все залезли в машину, уехали и забыли про тебя?
– Именно об этом я и мечтала, – горько сказала Джорджи.
Он улыбнулся, и Джорджи не смогла этого себе объяснить; она не могла понять, откуда могла взяться такая улыбка.
– А место? – спросил он. – У тебя было когда-нибудь особое место?
– Когда я была маленькой – нет. Хотя мне нравилась река, у которой мы жили.
– Где?
– Да в Недлэндсе.
– Но особого места не было?
Джорджи почувствовала, что сейчас она не выдерживает какое-то испытание. Разумеется, он не понимал, насколько они разные. Он был просто выучившийся всему сам фермерский мальчик, а она – беженка из круга победителей, девочка, которая решила стать медсестрой, чтобы похерить мечты старика о том, что у них в семье будет врач.
– Я тебе кое-что покажу, – сказал он.
Пес привстал и посмотрел на него.
Она поймала себя на том, что смотрит на часы.
Фокс берет ее с собой на вершину холма над каменоломней. Пес рыщет в сухой траве, преследуя кого-то невидимого.
– Надо было надеть туфли, – говорит она.
– Хочешь, понесу тебя?
– Нет.
– Мне несложно. Ты такая маленькая.
– Мне, черт возьми, сорок лет! Кстати, а тебе сколько?
– Тридцать пять.
– А сколько, ты думал, мне лет?
– Примерно столько и думал. Ну, залезаешь или как?
Фокс поднимает ее к себе на спину. Господи, вес другого живого существа! Она обнимает его за шею и прижимается к спине.
– Это недолго, – говорит он.
– А кто торопится?
– Ты можешь вернуться еще до сумерек.
– А кто говорит, что я вообще возвращаюсь? – резко спрашивает она.
– Ты возвращаешься. Ты просто пробуешь воду.
– Черта с два!
– Ну, маленькая кошелка, набитая губнушкой и кредитками, пошли.
– Опусти меня.
– Ты собиралась вернуться, – говорит он. – Будь честной. Тебе нужно было время, чтобы во всем разобраться.
– Опусти меня! – орет она, дергая его за волосы и за уши.
Он спотыкается, пес гавкает, и они валятся в грязь.
– Господи Иисусе, да он меня укусил!
Пес отскакивает в сторону на пару метров и смотрит на нее со скорбным раскаянием.
– Ты его испугала, – говорит Фокс, пытаясь не рассмеяться.
– Ему делали прививки?
– Единственные прививки в этой местности – это свинцовые пули, леди.
– Не называй меня леди, черт тебя дери!
– Ладно.
Он поднимает ее и целует волосы. Она вытирает глаза о его руку.
Джорджи молча шла за ним к куче камней. Желтый песок был мягок и прохладен в тенях, которые простирались от остроконечных башенок. Вокруг камней росли желтосмолки, и их широколапые листья подрагивали на ветру.
– Приходил сюда мальчишкой. Птичка тоже любила это место. Моя племянница. Вот, смотри.
Он взобрался на самый высокий камень и что-то вытащил из-под него. Потом помедлил.
– Просто жестяная коробочка, – сказал он. – Ее маленькие секреты.
Он ставит коробочку обратно, не открывая, и кажется, что он смотрит на нее смущенно и расстроенно.
– Было одно место, – сказала Джорджи не только из жалости, но и из солидарности. – Место, где я застряла. Далеко на севере.
– Как застряла? – спросил он.
– В лодке. На суше, ни больше ни меньше. Там был остров и мангровые деревья, баобабы, птицы. И у меня было чувство дежа-вю, будто бы я всю жизнь знала это место.
– Так ты морячка?
– Если бы я была морячка, мне не пришлось бы два дня сидеть в глине.
– Покажи мне как-нибудь. В атласе.
– Коронация. Залив Коронации.
– И это далеко к северу?
– В тропиках.
Он снова улыбнулся, и Джорджи поняла, что, хотя она каждую минуту и направляется обратно в Уайт-Пойнт, она все равно хочет его. Нельзя доверять таким импульсам.
– Что будем делать? – спросила она.
– Кто его знает?
– Мы должны бы пожалеть, что встретились.
– Да уж.
– Ты можешь мне доверять.
– Я буду. Черт, мне придется, – сказал он. – Только будь осторожнее.
– Но что мы будем делать?
– Жизнь – она длинная.
– Что это значит?
– Я никуда не еду.
Тени камней теперь сомкнулись, как лабиринт, у их ног, и пес, высунув язык, часто задышал; а Джорджи размышляла над тем, как ничтожно мала вероятность того, что у них что-нибудь получится. Несерьезно было и думать об этом как о чем-то большем, нежели интерлюдия; простое происшествие, которое нужно просто оставить позади.
* * *
Она уходит, и Фокс отправляется обратно вдоль реки, пес бежит за ним. Он не понимает этого импульса, но что-то тянет его из дому, он вынужден пройти по своим следам, по пути, который они проделали сегодня. Что это за спотыкающееся, ныряющее ощущение, что за паника, которая сменяется новым приступом фатализма? И это возвращение… Не есть ли это своего рода ритуал очищения? Какая-то часть Фокса полагает, что этот обряд сможет вернуть ему безопасность и одиночество, которое он ощущал двадцать четыре часа назад. Вся эта работа, тяжелое самоотрешение – все испаряется, когда он стоит там.
Ветер морщит воду. Деревья стонут и сцепляются рогами над его головой.
И как только он мог сказать ей, что его образ жизни – это попытка забыть? Все это время он по своей собственной воле пытался заставить себя не помнить. И иногда это действительно возможно; в жизни, полной физических императивов, это вполне реально, но это не похоже на забывание. Забывание – это милость, случайность. Так что это не было триумфом, но это-то у него есть, по крайней мере, ведь так? Целый год – и он не сорвался, не сгорел.
Он смотрит на покрытый круглыми пятнами берег. Когда он был мальчишкой, он думал, что это место – живое. Ночью, лежа в кровати, он чувствовал медленное течение жизненных соков, дыхание листвы, колебание воздуха, когда в нем проносятся птицы, и понимал, что, если смотреть уголком глаза, желтосмолки будут плясать снаружи и из-за бревен с выжженными сердцевинами будут выбираться люди. В такие дни можно было приходить сюда, стоять на мелководье и очищать разум. Смотреть на зажженную факелом солнца поверхность воды и разбивать ее на несоизмеримые монетки света. По-настоящему перестать думать и остаться пустым. Это было сложнее, чем задержать дыхание. Можно было стоять там неподвижно, как пень, с разумом чистым, как у зверя, и слышать, как на жаре трескаются арбузы. В те дни ты становился пятнышком света, тлеющими угольями. И счастливым. Даже после смерти матери у него было это, хотя и пошло на спад. Потом в такое состояние его приводила только музыка. И теперь, когда этого нет, осталась только работа. Несмотря на то что единственной милостью, которая ему еще оставалась, было то, что он не чувствовал себя мертвым и не ощущал прошлого.