В Дорнахе особенно выпукло приблизилась к нам личность доктора: приблизилась с неожиданною стремительностью, ставши почти имманентной в ряде забот с жизнями других личностей.
Доктор Штейнер на кафедре и я под ним, — нечто несоизмеримое: кто "я" и кто "он"? Доктор на "эсотерическом уроке" опять — таки — не "Херр Доктор", а нечто уже вовсе не зарисовываемое: "нечто", говорящее от ДУХА к ДУХУ, минуя личность; доктор в личной беседе среди четырех стен — личность, сохраняющая нечто от общего впечатления, которое мы выносим от личности.
Доктор в Дорнахе — личность, проявившая невероятную гамму конкретных особенностей, которые никогда не выступили бы перед нами, не будь Дорнаха; с невероятным богатством ярчайших красочных проявлений стоит передо мной именно в Дорнахе личность доктора, и в своих субъективнейших выявлениях гнева, печали, радости, веселья, и в своих объективнейших целеустремлениях, — нигде не выявился передо мною так ЧЕЛОВЕК, ТОЛЬКО ЧЕЛОВЕК; и в маленьких, до слез трогательных проявлениях простой ласки, сердечности, ив — не боюсь этого высказать — маленьких несправедливостях; в Дорнахе чисто человеческие, сказал бы я, субъективные особенности Штейнера выявились в гамме разнообразных жестов, взятых во всех степенях: от положительной до превосходной, от ПЬЯНИССИМО ДО ФОРТИССИМО; в Дорнахе бывали у меня "стычки" с доктором; но в Дорнахе же я чувствовал себя у него в доме, как… у себя в доме: человечески непринужденно.
В Дорнахе многие из нас раскрепостились от ощущения связанности перед ним, весьма понятного, если принять во внимание, что все же вставала грань между ним и нами. В Дорнахе произошло нечто удивительное: в личных отношениях работающих и руководителя работ во многом эта грань пала. Выше я отметил, что грань вырастала из нашего неумения найти точку сотрудничества с ним; в Дорнахе каждый, реально отдавшийся заботам о Гетеануме, становился сотрудником; и в этом сотрудничестве падала грань; все отношения упрощались невероятно; появлялась легкость и даже привычка к общению.
Для меня привычка эта подчеркивалась особенно еще и тем, что я оказался соседом с ним: волей судьбы мы переехали в домик, стоявший как раз против домика доктора; домик наш не был огорожен; несколько яблонь да небольшая дорожка отделяла нас от низенького заборчика, за которым перед цветочною клумбою, маленькими посыпанными гравием дорожками, стояла двухэтажная вилла "Ханзи", приобретенная Марией Яковлевной. Эта соседская близость сперва смутила меня; но — делать нечего: иной квартиры не было, а в старой мы не могли жить.
Так и случилось, что мы оказались в соседстве с доктором. Это — значило: видеть его кроме лекций и обходов работ каждый день выходящим из дому и приходящим в дом и порою слышать рокочущий его басок из открытых окон виллы "Ханзи"; это значило порою: может быть, беспокоить обитателей виллы громчайшими взрывами моего голоса в многочасовом споре до двух часов ночи с террасы, которая выходила на окна виллы и где мы посиживали в летние лунные ночи и великолепными весенними вечерами после работ, на заре, когда купол Гетеанума, отсюда прекрасно простертый или сиял форфорически в лунных лучах, или делался хризолитово — розовым в зорях; и — цвела вишня; щелкали соловьи; из открытых окон виллы "Ханзи" порой вырывались грудные звуки голоса Марии Яковлевны, готовящейся к рецитации.
Сперва было конфузно торчать на террасе и кричать с "Л", или кем — нибудь еще, заходившим к нам по вечерам; но простота быта Дорнаха и простота отношений, сложившихся между "дорнахцами" и доктором, изгладили быстро это чувство неловкости; и — даже: было уютно жить при таком соседстве.
Мне эта жизнь связалась и с воспоминанием о просто ТАК СЕБЕ посещениях доктора: изредка получали мы приглашение из виллы "Ханзи" прийти к чаю или к ужину. Тут не было ничего делового: и стиль разговора был легким и искристым.
В этой легкости личных отношений с доктором не было никакого "подчерка", выданного диплома: на ПРАВО ИМЕТЬ ОБЩЕНИЯ; всякий на нашем месте имел бы это право: в точке имманентности, связавшей наши личности с личностью доктора в процессе сотрудничества; было радостно сознавать, что доктор нам верил и нас любил, как сотрудников, не за какие — нибудь ценные заслуги, а за искренность устремления: прежде всего ГЕТЕАНУМ, а потом уже ТО или ИНОЕ; ТЕМ или ИНЫМ в иные минуты делалась — стыдно это сказать — личность доктора; не ДО НЕЕ, когда нужно в первую голову ТО-ТО и ТО-ТО.
И поскольку личности доктора в иные минуты было не до медитаций учеников и не до риторики почтения к нему, а, например, до "колонны"[313], то в этом взаимном устремлении оказывалась неожиданная встреча: В ДЕЛЕ. Чувствовалось, что он верил нашей взаимности; и даже… любил нас: за непритязательность отношений; случилось как — то так, что наши биографии, наши личные радости и драмы, уже не связанные с Гетеанумом, вошли в круг его интересов; и это делалось незаметно: само собою.
Многие этого не могли понять: не могли понять, как это случилось, что иные из заслуженных членов, себя считающих интимными учениками и "иерархически" стоящими выше нас, оказались в Дорнахе не причем, а доктор оказался связанным с группою, которая съехалась изо всех углов Европы: из мрака неизвестности, так сказать. Видели его близость к нам и не понимали ее; и — стыдно сказать: иные нас ревновали к доктору; этим отчасти и объясняется ряд сплетен, одно время циркулировавший в Германии о "дорнахской сволочи", или сплетен, согласно которым выходило, что в Дорнахе он выращивает "предателей своего отечества" из среды русских. И в среде немцев, и в недрах "Антантовской" ориентации подозревали нас в каких — то несуществующих грехах; и сплетня, пустив корень в Швейцарии, выращивала "шипы" уже специально "дорнахские"; "Дорнах" стал "дорном" (терновым венцом) для многих из нас, как и пожар ГЕТЕАНУМА — терновый венец, сплетенный доктору.
В этот период доктор проявил особую заботливую нежность к нам, — не на словах, а на деле: он порою вскакивал на кафедру и РЫКАЛ, защищая сотрудников.
В Дорнахе и на многих из нас и на доктора, как из рога изобилия, посыпался град несчастий, не говоря уже о неприятностях; и это — на трагическом фоне мировой войны, ставшем для нас не аллегорическим фоном, а фоном самого горизонта, перманентно гремевшего пушками и вспыхивавшего прожекторами, не говоря уже о назойливом треске швейцарских пулеметов (в окрестностях Дорнаха производились военные упражнения); этот треск пулеметов мне связывался с дорнахско — арлесгеймскими сплетнями нас обставших мещан, а ТОТ гром, от которого порою звенели окна [стекла], связывался с опасностями разбития всего дела жизни, которому мы отдавались; в душе образовался тревожный сквозняк, как тот ветер, который бил в стекла окон, налетал с приэльзасской равнины, начинаясь в ноябре и кончаясь в мае.
"ВВ — ВВ — ввыы" — унывали окна: "ТАТ — ТАТ — ТАТ-ТАТ" — били в окна: дожди; и — вдруг: в октрытую дверь террасы — торжественные, прекрасные звуки музыки: от холма.
— "Что там?"
— "Репетиция оркестра: к "Фаусту""!
Несчастья — сближают; трагический фон, на котором развертывалась наша жизнь, переносимая подчас, как окопная (приходилось окапываться: от "антропософов", швейцарцев, разведок, и просто "дурного глаза"), — вот тоже одна из точек имманентности "дорнахцев" с доктором.
Одни ПЕЧАЛИ; и РАДОСТИ — одни.
2
"Дорнах и доктор" особенно мне связались: "Дорнах" — ГЕТЕАНУМ, в котором как — то для нас воплотился в зримые формы "индивидуум" доктора; "личность доктора", откровенно себя умалявшая [умалявшего] перед Гетеанумом, оказывалась среди нас; в Гетеануме — встреча с доктором; в [и в] докторе встреча с Гетеанумом. Какие — то смещались тут плоскости; и доктор оказывался сошедшим с кафедры и вставшим на пыльный ящик, под резною формою, — среди нас; а мы оказывались — то под куполом "храма", то над "порталом", с фонариком в руке; в качестве сторожей Гетеанума (значит — "дела доктора"), как… на кафедре.